тебе и Шехерезада… — прошептал Всеволоду приятель.
— Жизнь, господа, странная штука, — продолжала Шехерезада, держа в руках бокал с шампанским, — порой она кажется сладкой отравой, порой сорной травой, порой спорной потравой. Мы затравлены правилами, но мы и отравлены воздухом запретов, вся наша жизнь — это история одного отравления, отрезвления от которого, случается, и не наступает вовсе. Сначала мы теряем ориентиры, а затем теряем смысл жизни. Я хочу выпить за хозяина дома, потому что такие, как он, возвращают нам этот смысл, понуждают к поискам смысла, дарят возможность выживания в стране проживания…
Хрустальный звон сдвинутых бокалов был ей ответом; хозяин, пунцовый от удовольствия, обводил влажным взглядом присутствующих, словно мохнатый шмель, поводящий жалом на душистый, стало быть, хмель.
— А ты поводи жалом… — сказал приятель Всеволоду, — может, что про нее и узнаешь, может, и насобираешь полезную пыльцу…
Но в этот момент и понесли подносы с рыбой и заветные тарелочки с горочками черной и красной икры.
Черное небо над горой Нево
Над горой Нево клубились черные тучи; они закрывали небо своими угрюмыми телами, отчего и само небо казалось черным, лишенным малейшего проблеска.
На самой вершине горы нарисовалась человеческая фигура. Облаченная в просторный белый балахон, баллон, наполненный воздухом, напоминала она издали белую, нахохлившуюся птицу, в любую минуту готовую взлететь.
Вблизи фигура оказывалась высокого роста мужчиной; волосы седые его ерошил вихрь; белая борода бороздила балахон, но движение бороде задавали губы, говорящие горькие слова.
Жгучим пламенем тоски полыхали глаза говорящего, безумная речь была косноязычна, разобрать слетающие с уст слова не представлялось возможным; однако же вихрь сбивал слова в стаи и гнал их вниз, к подножию горы, где теснилась толпа, терпеливо ожидая сводки новостей с вершины горы Нево. Невольники добровольные вождя, вожделенно ведущего их от понятного рабства к непонятной свободе, эти люди, составляющие толпу, питались призрачной надеждой, как манной небесной, и манной небесной питались, когда настигал их гнетущий голод. И знамения, словно знамена поверженных идолов, падали к их ногам, и вода била из скалы, пробивая сухую каменную твердь, и огонь неопалимый метался в вышине, и вышитые золотом буквы складывались в священный текст, и золотой телец, как ненужная игрушка, разлетался на кривые куски, и песок пустыни на губах скрежетал, и скрижали завета, скрепленного вечным союзом, сообщали миру новый закон.
Но сейчас, когда вождь, чье зрение не притупилось и чья свежесть восприятия мира не истощилась, взошел, волнуясь и печалясь, на гору Нево, не вокруг него, как обычно, они стояли, а у подножья, и непокорные сердца их полнились страхом сиротства.
Воздевая руки к черным небесам, человек в белом балахоне бормотал безумную балладу беды: Бог открыл ему глаза и показал всю землю обетованную, простирающуюся в беспредельности; и все несовершенство мира и вечное убожество его показал этому человеку Бог; и сказал Бог этому человеку, что дал увидеть ему землю, обещанную и завещанную его потомкам, но сам он никогда не ступит на эту землю.
— Я знаю, — возопил вождь и слова его-то ли плач, то ли крик, то ли вой, — падали вниз и достигали навострившихся ушей толпы, — я ведаю, я плачу, что никогда не увижу земли обетованной, никогда не пройду мимо пасторальных пастбищ и тучных полей, никогда не увижу виноградной лозы Галилеи, напоенной сладким солнцем, никогда не ступлю на землю Иерусалима, где останется от Храма стена плача, никогда не окунусь в воды Кинерета, в чьих складках скрывается ночью луна, никогда не буду бродить узкими улочками Цфата, где поселятся ловцы космического знания. Как мне предостеречь вырванный из рабства народ от тех, кто будет сбивать его с пути истинного? Господи, как орел стережет гнездо свое и парит над птенцами своими, простирает крылья свои, оберегая от солнца, бережно берет каждого под крыло свое, носит на крыле своем, так и Господь вознес нас из земли преклонения и рабства; он водил нас, питал медом из скалы, мае-лом коровьим и молоком овечьим, и пшеницей тучною награждал, и живую кровь виноградных лоз переливал в чаши-и не было с нами бога чужого. Но те, кто оставят Бога, вселят в свое сердце ненависть и гордыню; новые идолы сделаются их богами, и мерзость будет начертана на их развернутых знаменах, и под этими знаменами будут маршировать люди с собачьими лицами, и тогда истинный Бог отвернется от чад своих; и чад ядовитых испарений разойдется над миром, и тот, и другой, и третий будут истощены голодом, истреблены горячкой и мором лютым, и в домах многих поселится ужас. И народ мой потеряет рассудок, и разум разом покинет его. Но как дети они, и ум их краток, и будущего предвидеть они не могут, и виноград, который станут они собирать, отравлен будет, и вино из этих ягод — яд змеиный. И только тогда, когда стрелы упьются кровью, и только тогда, когда меч насытится плотью, и только тогда, когда черное небо накроет мир траурным шатром-только тогда придет прозрение, и воля Господня очистит землю свою и народ свой.
И сгрудились черные тучи, и молния, резкая, как выстрел, вычертила огненный зигзаг, врезавшись в человека, прощально простершего руки к черному небу над вершиной Нево.
Золотая ноша
— Абрам, — вздохнул сосед, — так вот, Абрам… — и сокрушенно развел руками.
— Я понимаю, — сказал Абрам, — чего ж тут поделаешь?… Ты здесь ни при чем, Микола, не казни себя. У тебя дети, им жить еще, ты и так сделал все, что мог, Микола, дружище, прятал меня, почитай, неделю. Зачем тебе все эти неприятности из-за меня? Прощай…
Абрам еще раз посмотрел на Миколу, на его притихшее семейство и шагнул за порог, где его ждал конвоир.
Был 1941 год.
Золотое солнце стояло над Золотоношей; мутнорожий величавый август стучал своими крепкими ладонями по деревянным, потрескавшимся ставням, и ставни распахивались навстречу небу и солнцу.
О чем ты думал, дед Абрам, проходя мимо этих ставен, ловя на себе знакомые взгляды? Что прозревал в эти моменты, равно приближенный к смерти и удаленный от этой страшной жизни?
О том, как бросили тебя твои начальники из золотоношского райкома, заставив, словно девочку Суламифь, стеречь эти блядские райкомовские архивы и прятать их, словно клады Второго Храма? Тебя — беспартийного счетовода, который исправно вел всю их бухгалтерию, вдруг удостоили такой чести?
А сами смотались до прихода врага, спасая свои драгоценные коммунистические жизни!
Дед!
Ты неделю ходил по Золотоноше, мел улицы под присмотром конвоира, у