— Ну вот, принц, это моя обитель, — заметила Имма Шпельман. — Надеюсь, она вам нравится?
— Еще бы, она великолепна, — ответил он. Впрочем, он ни разу не взглянул по сторонам, а неотступно смотрел на нее, она стояла около шестиугольного стола, опершись на валик дивана. На ней, как всегда, было очаровательное домашнее платье, на этот раз летнее, белое с цветами, заложенное в складку, а рукава разрезные и на груди желтая вышивка. По сравнению с белизной платья, обнаженные руки и шея казались смуглыми, цвета обкуренной морской пенки, огромные глаза, строго блестевшие на своеобразном детском личике, красноречиво и неудержимо говорили свое, а прямая прядка иссиня-черных волос выбилась сбоку на лоб. В руке Имма держала розу — подарок Клауса-Генриха.
— Она великолепна, — сказал он, стоя перед ней, и сам не знал, что имел в виду. Его голубые глаза, узкие из-за выступающих по-простонародному скул, затуманились как от боли.
— У вас столько же книг, сколько у моей сестры Дитлинды цветов.
— У княгини много цветов?
— Да, но последнее время она охладела к ним.
— Ну, давайте убирать, — сказала Имма и взялась за книги.
— Нет, погодите, — еле вымолвил он, так у него стеснило грудь. — Мне столько надо вам сказать, а у нас очень мало времени. Прежде всего, сегодня день моего рождения, потому я и приехал и привез вам розу.
— О, — протянула она, — это примечательный факт! Так сегодня ваш день рождения? Не сомневаюсь, что вы принимали все поздравления с присущей вам учтивостью. Примите заодно и мои! Очень мило, что вы именно сегодня привезли мне розу, хотя с ней и не все благополучно… — И она еще раз с боязливой гримаской понюхала отдающий тлением цветок. — Сколько же лет вам исполнилось сегодня, принц?
— Двадцать семь, — ответил он. — Двадцать семь лет назад я появился на свет в замке Гримбург. С тех пор я жил очень суровой и одинокой жизнью.
Она молчала. И вдруг он увидел, что брови ее чуть насупились, а взгляд что-то ищет у него слева, — да, хотя он, по давней привычке, стоял немного боком, повернувшись к ней правым плечом, но все его старания оказались тщетными, ее взгляд с молчаливым вопросом остановился на его левой руке, которую он прятал за спиной, упираясь ею в бедро.
— Это у вас от рождения? — шепотом спросила она.
Он побледнел. Но тут же с возгласом, похожим на крик избавления, упал на колени и обеими руками обхватил хрупкую фигурку этого удивительного создания.
Он лежал, простертый перед ней, в белых брюках и в синем с красным форменном сюртуке с майорскими эполетами на узких плечах.
— Сестричка… — лепетал он. — Сестричка…
Она ответила, выпятив губки:
— А где же ваша выдержка, принц? Я считаю, что распускаться непозволительно. При всех обстоятельствах нужно сохранять самообладание.
Но, не помня себя, ничего перед собой не видя, он твердил, подняв к ней лицо:
— Имма… крошка Имма…
Тогда она взяла его руку, левую, увечную, досадный для его высокого назначения изъян, который он всегда, с отроческих лет, искусно и тщательно скрывал, — взяла эту сухонькую руку и поцеловала.
ОСУЩЕСТВЛЕНИЕ
О состоянии здоровья министра финансов доктора Криппенрейтера ходили внушавшие опасение слухи. Говорили о нервном расстройстве, о прогрессирующем желудочном заболевании, и осунувшееся пожелтевшее лицо господина Криппенрейтера давало полное основание для таких толков… Чего стоит величие! Даже поденщик, даже бездомный бродяга не позавидовал бы теперь титулу, орденам, положению при дворе этого замученного сановника, его высокому посту, добиваясь которого он потратил столько сил, а теперь, трудясь на нем, потерял последнее здоровье. Неоднократно сообщалось о его предстоящей в скором времени отставке, и только неприязнью великого герцога к новым людям, а также тем соображением, что сменой лиц ничего уже не исправить, и объясняли тот факт, что эта отставка еще не осуществилась. Доктор Криппенрейтер провел свой летний отпуск в горном курорте; но если он и набрался там кое-каких сил, то по возвращении поправка его пошла насмарку, потому что с самого начала парламентской сессии между министром и бюджетной комиссией возникли серьезные разногласия, которые объяснялись отнюдь не отсутствием гибкости с его стороны, а сложившимися обстоятельствами, безвыходным положением дел.
В середине сентября Альбрехт II по издавна установившемуся обычаю открыл в Старом замке сессию ландтага. Этой церемонии предшествовал молебен в дворцовой церкви, который служил придворный проповедник доктор Визлиценус, затем великий герцог в сопровождении принца Клауса-Генриха торжественно проследовал в Тронный зал, где августейших братьев по знаку председателя верхней палаты графа Пренцлау приветствовали троекратным «ура!» члены обеих палат, министры, придворные чины и прочие господа как военные, так и штатские.
Альбрехт высказал настоятельное желание передать брату свою роль и в этом официальном действе и, только вняв упорным протестам господина фон Кнобельсдорфа, согласился занять свое место в торжественной процессии непосредственно за кадетами, переряженными в пажей. Его стеснял гусарский мундир с брандебурами, рейтузы в обтяжку и вообще вся эта комедия; лицо его явно выражало досаду и смущение. Нервно подергивая плечами, поднялся он на ступени трона и стоял там перед театральным креслом под потрепанным балдахином, посасывая верхнюю губу. Белый стоячий воротничок, торчавший из шитого серебром гусарского воротника, подпирал его худое, совсем не воинственное лицо с эспаньолкой, а голубые отчужденно глядящие глаза были устремлены в пространство. Среди водворившейся в зале тишины звякнули шпоры флигель-адъютанта, передавшего ему текст тронной речи. И невнятно, чуть пришепетывая, прерывая чтение из-за приступов внезапной хрипоты, произнес великий герцог написанную для него тронную речь.
Вряд ли какая-либо другая тронная речь была составлена столь политично, каждому печальному объективному факту противопоставлялась та или иная присущая народу добродетель. Великий герцог начал с восхваления трудолюбия, которым отличается население, однако затем признал, что подлинного подъема во всех областях промышленности все же нет, а по сему источники дохода не всегда оправдывают возлагаемые на них надежды. Он с удовлетворением отметил, что народ все больше и больше проявляет стремление к общему благу и готовность нести материальные жертвы; затем, не приукрашая действительности, заявил, что, «несмотря на чрезвычайно отрадный факт возросшего поступления налогов, вследствие притока крупных налогоплательщиков-иностранцев» (намек на господина Шпельмана), все же нельзя думать о снижении тягот и по-прежнему приходится уповать на вышеупомянутую похвальную готовность к жертвам. И так уже, говорилось далее, государственной сметой не предусмотрен ряд финансово-политических мероприятий, и хотя пока не удалось еще погасить государственный долг в той мере, в какой это желательно, все же правительство рассматривает продолжение разумной политики займов как наилучший выход из финансовых затруднений. Во всяком случае, несмотря на самые неблагоприятные обстоятельства, оно — то есть правительство — находит поддержку в доверии населения, в его уповании на будущее, исконной добродетели нашего народа… И при первой же возможности тронная речь перешла с деликатной финансово-экономической темы к менее щекотливой: к вопросам церкви, школы и правосудия. Премьер-министр фон Кнобельсдорф от имени государя провозгласил ландтаг открытым. В криках «ура!», которыми проводили Альбрехта, покидавшего зал, упорно звучала какая-то безнадежная нотка.