в соломенной шляпке на кончике стула где-то на подмосковной даче лет, эдак, пятнадцать тому назад. Фотография за стеклом в книжном шкафу, можете сами полюбоваться. Лица, какие бывают, когда тебе чуть больше двадцати, но меньше двадцати пяти, когда воздух наполнен звоном, слепящий солнечный блеск, отсвеченный водной поверхностью, дышит в прибрежной листве, и от избытка сил и ожиданий вот-вот произойдет что-то невозможно и неприлично желанное.
Хозяин квартиры — усатый хулиган двадцатью годами позже, он же сын достойного поэта ушедшей эпохи — сидит на видавшем виды антикварном диване. На нем при жизни отца явно сиживали выдающиеся зады. Сейчас fin de siècle, и зады уже не те. Мой, парщиковский, автора мутологии, а также женщин и детей, расположились на прилегающих к антикварному дивану стульях и в креслах, тоже, возможно, исторических. На столе водка, баклажаны, шашлык. И опять трезвый Парщиков всех возбужденней и пьяней. Хулиган безостановочно разливал охлажденный в морозилке напиток из запотевшей бутыли, а гости регулярно его поглощали. Перламутром переливались стены, и старинный буфет приветствовал всех, поблескивая своим мудрым фасадом. Кто-то многозначительный и непонятый наезжал на Ницше. Кто-то попробовал его защищать. Снова вспомнилась история про мстительного верблюда. Хозяин напомнил гостям о самоценности момента дружеской пирушки. Автор мутологической идеи расстегнул портфель и одарил гостей своей «Серо-белой книгой». Каждому досталось по книжке.
И тут я почувствовал идущую от него волну отталкивания. Вполне возможно, что никакого отталкивания и не было, просто сложился стереотип ожидания отталкивания. Это было отталкивание муто от диалектика, музыканта, поэта, зодчего и, возможно, любой другой перспективы. Ситуация приняла форму, которую ей задало модное поветрие, пришедшее с Запада, похожее на новое вероучение, поветрие, которое успело уже порядком выветриться, однако некоторых муто оно еще цепляло. Распространилась мысль о том, что будто бы (а мы, неучи, всему верим) закончилась человеческая история, и начинается нечто новое и невиданное: история вне истории, современность без современности, время без времени. Тем самым перелицовывалась вся карта прошлого, настоящего и будущего. Древнейшая эра, которая началась с пещерных людей и закончилась в конце 19-го столетия, была дикой и постыдной. Потом наступила так называемая «новая древность», время тирании разума и воли, называемое modernity. Но и эта эпоха для муто, слава Богу, позади. Что же произошло? А вот что: означающее (речь, язык) оторвалось от означаемого (вещь, реальность) и начало скользить, не соединяясь с означаемым, и в результате этого соскальзывания стали выпадать целые блоки означаемого. Теперь означающее безраздельно главенствует над означаемым. И что же получается в результате? В результате получается, что язык обозначает не вещь, а ее значение, значение же отсылает не к вещи, а к другому значению, и т. д. Было окончательно установлено, что язык — это не совокупность почек и ростков, выбрасываемых вещью, что слово — это не головка спаржи, торчащая из вещи, а язык — это скорее сеть, накинутая на совокупность вещей. И что только язык способен произнести правду, вернее, десять тысяч правд.
Произошло решительное размежевание с трансцендентализмом любого вида. Классическая эпистема модерна — мера, порядок, нумерация и интуиция — окончательно рухнула, а новая эпистема обращена не на сознание, а на бессознательное. В старой эпистеме человек сопричастен Богу. В новой — человеку отводится более скромное место. Она возвещает не только о смерти Бога, но и о смерти его убийцы — человека. В новой эпистеме Бог не отрицается, а вытесняется. (Кстати, эпистема, если вы этого до сих пор не знали, — это совокупность отношений, которые могут объединять дискурсивные практики, а метафора, метонимия и трансферт — элементы нового дискурса.) Нет больше сильного и властного героя, знающего, куда он идет: перед нами сплошные воронки от свежих вытеснений.
Итак, мера, порядок, нумерация и интуиция, оказывается, больше не нужны. Ведь именно они питали предрассудок о том, что мир имеет некоторый смысл и что постижение этого смысла является главной человеческой задачей. Соответственно, у человека нет врожденной, встроенной в его персональный код метафизики, как нет и параллелизма между субъектом и миром, разве что аналогия, предложенная все тем же коварным мистификатором — языком. Язык это не инструмент и не орудие в руках человека, и не беспрекословное средство мышления. Скорее сам язык «мыслит» человека и его мир. Именно язык разрушает нашу веру в существование ясного однозначного смысла, ибо он содержит в себе возможность освобождения от привилегированной, узурпирующей все иные варианты, системы описания реальности. Такие оппозиции, как Бог и Сатана, добро и зло, сознание и бессознательное, плюс и минус, метафизика и нигилизм, хозяин и паразит, способны бесконечно меняться местами и заменять одна другую, ибо каждая несет в себе другую, каждая чревата своей противоположностью, и ни одна не может претендовать на исключительное место в системе языка. И — какова ирония — именно муто заявляет претензию на причастность к «веселой науке», за самую возможность говорить о которой так дорого заплатил дерзкий безумец, возвестивший о рождении трагедии из духа музыки.
И вот наш любезный автор, привлекший для мутотворчества весь свой арсенал иронических поз, намеков и придыханий, в силу обстоятельств — места и времени своего рождения и среды — оказался поглощенным новой эпистемой. Он вошел в ее контекст и закрутился на шестеренках новых дискурсивных практик, и в результате сам стал метафорой, метонимией и трансфертом в едином лице. Но все эти новые средства не смогли ему помочь. И хотя в пароксизме скромности он продолжал всем доказывать, что муто — лучший друг деревьев, бабочек и цветов, Сфинкс все же остался неразгаданным, а Изида неразоблаченной. А порожденная им новая личина, поупражнявшись в самообороне и времяпровождениях, исчезла, растворилась в том, из чего пришла, — т. е. в жерле небытия. Так Чарли Чаплин, попав на волне бурного индустриального прогресса в «желудок» новых технологий, описал траекторию движения муто по маршрутам глобального конвейера. У нашего автора нет никаких надежд уйти с этой траектории и спрятаться в полутора сантиметрах за спиной своей куклы. Сказав «м-у-у-у», он тут же перестает быть муто, как это случилось с Чаплиным, вступившим в гонки с его деловыми конкурентами и, естественно, ими проглоченным. Можно предположить, что сложные отношения нашего мутолога к человечеству связаны с работающими в нем механизмами вытеснения. Не исключено, что отсюда его стремление прятаться за муто и строить сложные системы самообороны посреди своих унылых компьютерных времяпровождений в злачных идеологических катакомбах системы.
P.S. К сведению бесчисленных будущих мутологов остается добавить, что психея принадлежит миру сна и тайны, что ее нельзя ни понять, ни потрогать —