что нужно, по-вашему, солдаты или мертвецы? Не дураки они своих в землю класть, город против себя поднимать.
— Тебе-то мы верим, Михал Иваныч, — раздумчиво протянул долговязый. — Вот только сам ты, не в обиду будь сказано, доверчив больно. Офицерье не знаешь, как мы его знаем. Этим гадам солдат — что вошь или муха. Старого командира на нового сменили — и что, лучше стало? Да токмо хуже. Коли офицеры могли бы нужду нашу понять и людей в нас увидеть, разве поднимали бы мы их на штыки в семнадцатом?
Максим вытер со лба пот и слез с табурета. Солдаты что-то бурно обсуждали между собой, но отдельных реплик он уже вычленить не мог — все слилось в яростный неразличимый ор. Сказать больше нечего. Если повторить то же самое, могут начать бить и вряд ли остановятся. Ему не верили — он был для них чужой. А Михе не верили по обратной причине: он был слишком уж свой, его не воспринимали как представителя власти. Кого же они послушают? Офицеров? Да их тут разорвут на куски голыми руками. Господи, почему ни один из них не смог установить доверительных отношений с солдатами, за которых отвечал? Члены правительства? Они такие же чужие солдатам, как Максим. И потом, раз никто из них сюда не пришел до сих пор, значит, и не придет. Священник? Это вряд ли, попов нынче не жалуют.
Десять минут второго.
Нужен кто-то другой. Кто-то, к кому прислушаются… Кто-то неожиданный. Тот, кто самим своим появлением переломит ситуацию.
Маруся Донова.
Да нет, безумие же — молодая женщина среди взбунтовавшихся, потерявших берега солдат…
Но ведь Маруся нанесла достаточно вреда; вот, это ее шанс все исправить. Она хотела стоять за свой народ: где, если не здесь, когда, если не сейчас?
Максим не был уверен, что его выпустят, однако выход толком никто не охранял — караульные присоединились к одному из стихийных митингов. Максим переступил порог и потратил три секунды, чтобы вдохнуть восхитительно чистый холодный воздух. Потом быстро зашагал к офицерам.
— Никаких подвижек, — на ходу ответил он на незаданный вопрос Жилина. — Надо срочно отправить машину в госпиталь и привезти сюда Марию Донову.
Жилин серьезно посмотрел на комиссара, но требовать объяснений не стал — Усть-Цильма научила их доверять друг другу. Полковник отдал распоряжения, и две минуты спустя раздался рев мотора.
Максим привалился к стене, жадно вдыхая морозный воздух. Страха не было — в крови кипел адреналин. К нему подбежал Зубов, секретарь Чайковского:
— Николай Васильевич желает узнать, есть ли новости по преодолению кризиса? Он переживает, боится отойти от телефона!
— Ясно-понятно, узнать он желает… — тратить силы на злость не хотелось. — А лично явиться преодолевать кризис он не желает, нет?
Секретарь побледнел и отступил, пятясь.
Марусю привезли в двадцать пять минут второго. Она вышла из машины, тяжело опираясь на трость — ту самую, которую Максиму дали британцы во время сентябрьского переворота… несколько жизней назад. Одета она была в своем фирменном стиле — глухое, почти монашеское платье с белыми манжетами, волосы собраны в строгий узел под косынкой. Огромные черные глаза горели на бледном лице.
— Мне объяснили все по дороге, —выпалила вместо приветствия. — Что нужно делать?
— Все просто, Маруся, — Максим предложил ей руку для опоры. — Там, в казарме, наши люди. Через полчаса они либо покинут ее, либо погибнут. Делай что хочешь, говори что хочешь, только заставь их выйти. Спаси их жизни. Но ты рискуешь собственной, это понятно?
— Не важно, — Маруся улыбнулась. — Веди меня к ним, скорее!
Ближайший ко входу солдат присвистнул:
— Тю, экая фифа у нас в гостях! Поцелуй меня, красотка!
На него тут же со всех сторон зашипели:
— Нишкни, курпа! Это ж сама Маруся! Маруся Донова!
Шепот пронесся по казарме — и угас. Так тихо тут еще не было.
Маруся обвела собравшихся прямым, ясным взглядом:
— Чего же вы так, братцы? Что у вас стряслось?
Ответом ей стал неразличимый вал уже знакомых Максиму жалоб: на произвол офицеров, скверную еду, социальную несправедливость, боль в животе…
Пока солдаты орали, Маруся медленно шла по проходу между нарами. Максим двинулся за ней, хотя понимал, что если что-то пойдет не так, от обезумевшей толпы защитить ее не сможет. Некоторые солдаты пытались незаметно коснуться ее подола, но то была не похоть — благоговение.
Максим глянул на циферблат «Омеги»: без двадцати.
Маруся подняла руку, и голоса стихли. Она заговорила мягко и вроде бы не повышая голоса, но каждое ее слово разносилось во все темные углы:
— Это все скверно. Несправедливо. Но ведь если вы погибнете теперь в этом здании, то ничего уже не исправите. Говорите, офицерье против революции идет? Так ведь революция ещё не завершена, мы не прошли и половины пути. А пройти его мы можем только вместе, понимаете?
— Октябрь сказал, ты предала народное дело и продалась белой сволочи!
Голос долговязого прозвучал как воронье карканье.
— Это неправда, — ответила Маруся совершенно спокойно. — Я всегда была за народное дело и всегда буду. Потому я здесь, с вами.
— Мы должны поверить офицерам, Маруся? — робко спросил молоденький солдат.
— Вы не должны верить никому. Ни офицерам. Ни ему, — Маруся кивнула на долговязого. — Ни даже мне. Вы должны верить только сами себе.
Маруся продолжала, тяжело опираясь на трость, идти вглубь казармы, демонстрируя, что никого не боится.
Хотя нет, такое не изобразишь. Она и вправду не боялась.
— Вам всю жизнь твердили, что вы должны жить и умирать ради чего-то. Что ваша задача — служить царю, или демократии, или революции. Вас учили быть средством, расходным материалом. А я говорю вам: самое ценное, что только есть — это вы. Все начальники делают вид, будто действуют в интересах народа. Но ведь народ — это и есть вы. Вас все пытаются обмануть, а ведь правда — это вы и только вы.
Они слушали ее, затаив дыхание. Максим не знал, что работает сейчас — слова или интонации: мягкие, ласковые и вместе с тем энергичные, заряжающие. Похоже, Маруся интуитивно использует те же техники, что и бизнес-тренеры, собирающие стадионы: говорит то, что аудитория отчаянно хочет услышать, да так, что заставляет их в это поверить.
Без девяти два. Максим поднес руку с часами к глазам Маруси — зря, возможно, это ее