В тесном советском отелеС пряным названьем «Шираз»Сделали мы, что хотели,И повторили шесть раз.
А.Я прошелся по комнате и выглянул в окно: со второго этажа хорошо просматривалась асфальтированная аллея, она прорезала осенний парк, и казалось, расступившаяся желто-багряная пучина обнажила полоску серого дна, по которому, как Моисей, шагал человек с посохом. Дальнозоркий с детства, я сразу узнал знаменитого поэта Омирова, любимца истомленных советских читательниц. На фронте он горел в танке, лишился зрения, поэтому носил широкую черную повязку, закрывавшую выжженные глаза и изуродованный нос. Дышал инвалид, шумно сопя и всхрапывая. Обычно слепой поэт сидел в своем номере, иногда выходил на прогулку в коридор, а в хорошую погоду – в парк, куда его отводила дежурная или поклонница. Шел он всегда ровно, четко, не оступаясь, не натыкаясь на деревья, урны и скамейки – сказывался многолетний опыт.
Почитательницы к нему ездили постоянно – все время разные. В основном то были неюные дамы с выпуклыми формами и девичьей мечтательностью в лицах. Иногда они оставались ночевать, даже гостили по несколько дней, благоговейно ухаживая за своим повелителем и вызывая недоуменную зависть полноценных мужчин-писателей. Некоторые, самые любопытные, вечером на цыпочках подходили к обитой черным дерматином двери и прислушивались, чтобы понять – чем же берет бабье племя инвалид войны?
– Ну что там? – спрашивали другие интересующиеся.
– Кажется, стихи читает…
– И только-то?
– Через дверь не видно.
Но ни разу ни одна гостья не заставала соперницу в номере, словно прибывали и отбывали они по жесткому графику, который поэт регулировал во время долгих бесед по телефону. Когда он занимал кабинку, в холле постепенно выстраивалась очередь, громко осуждавшая говорливого лирика. Но стоило кому-нибудь в раздражении поторопить Омирова, стуча по стеклу, как сопение слепца перерастало в угрожающий гневный храп, и претензии сразу заканчивались.
Я развесил в шкафу вещи, взятые с собой: три сорочки, брюки и легкий, как пух, серый австрийский пуловер с ромбами. Он был мне к лицу, и я собирался надеть его завтра с новыми финскими джинсами на свидание с Летой. Свитер и джинсы добыла Нина, отстояв жуткую очередь, кажется, в ЦУМе. Я вспомнил о брошенной жене с мстительной грустью: небось уже хватилась, ищет всюду мужа и отца! Ничего, пусть поищет, поволнуется: больше ценить будет. Интересно, как там Алена? Может, и не притворялась, вредительница, а на самом деле подхватила в детском саду вирус?
Разместив в шифоньере пожитки, я вынул из чехла машинку, поставил на стол, вскрыл упаковку финской бумаги, купленной в Литфонде по спецсписку, заправил лист в каретку, сел и быстро нащелкал первую фразу, которую придумал, трясясь еще в «пазике» «Москанализации»: «Пыльное городское солнце, запутавшись в проводах и антеннах, никак не могло скрыться за горизонтом. Я сидел в сквере на скамье и вдруг увидел женщину, способную одной походкой увести за собой из города всех мужчин, как крысолов с его волшебной дудочкой…» Здорово? Не очень. Точности не хватает. Дудочка, по Фрейду, – это фаллический символ, а речь, черт возьми, о даме!