Через час Костек объявил, что пройдена половина пути. Мы отпустили наш груз, и он самостоятельно опустился на колени. Дышал он еще тяжелей, чем мы. Хватал горстями снег и ел. И сразу же съеденный снег выступал у него на лбу и стекал по вискам. Небо было лазурное, воздух неподвижный, а у нас уже не осталось сил.
Однако каменоломня не действовала вовсе не по причине крутизны и зимы. После бесконечно долгого времени, которое с болью продиралось сквозь наши тела, мы вышли на самую верхнюю точку. Лес по правую руку пропал. Он просто-напросто обрушился вместе с отрезком дороги. У наших ног открывался обрыв глубиной в несколько десятков метров, по сути, пропасть. Огромные скальные глыбы были перемешаны с белыми ободранными стволами деревьев. Как камни и кости, как кости и камни, да, так это и выглядело. У меня закружилась голова. Только Костек подошел к самому краю. Там, внизу, на лоскутке земли размером с носовой платок стоял рыжий скелет машины, бурые останки еще одной и серый барак с заснеженной проломленной крышей. Было очень светло. Каменоломня открывалась перед нами, как детская модель из Музея техники. Солнце падало на противоположную стену. Желтое-желтое. Все это здорово смахивало на скалистый каньон среди плавных округлых гор.
Мы лесом обошли обрушившийся кусок дороги. Потом пошло под гору. Дорога резко свернула направо. На дне выработки уже лежала тень.
33
– Как землечерпалка, верно?
– Какая землечерпалка?
– Ну как те, на канале, – сказал Малыш.
Да. Там постоянно стояли две землечерпалки. Грязные, ободранные, когда-то давным-давно выкрашенные в серо-стальной цвет. Нужно было продираться сквозь густой ивняк, растущий на песчаной равнине; нагретый воздух был наполнен горьковатым запахом, напоминающим запах кожи. Так пахнут новые корзины на провинциальных рынках. А если ветерок был от воды, ноздри сразу же наполнял рыбный запах, хотя какая могла быть рыба в канале… Может, это рыбы пахнут водой, а не наоборот. Сперва виден был ленточный транспортер. Высоко, на фоне неба. А потом и остальное – грязный корпус и заржавевшее от бездействия колесо черпака.
Стояла землечерпалка метрах в десяти от укрепленного фашинами берега. Никаких швартовов не было, так что она явно стояла на якоре. Ежели на ней кто-то был, то у борта покачивалась небольшая лодка. А может, кто-то там постоянно дежурил? Потому что такую кучу железа никто не оставит без охраны, когда прибрежные заросли просто роятся от выпивающих трудящихся, а также от предприимчивых ханыг. Но мы ни разу не видели ее в действии. Так же как и другую, что стояла ближе к портовому бассейну среди барж и буксиров. Обе были одинаково безжизненны. Только, пожалуй, один раз на первой, то есть нашей, работал двигатель – легкое гудение и струйка воды выплескивается из небольшого отверстия в борту.
Так что мы никогда не видели, чтобы это огромное стальное колесо вращалось, и никогда ни одна баржа не подставляла свою спину под транспортер. Потому что видели мы их только по воскресеньям. Достаточно было не выйти из автобуса у костела, а проехать еще три остановки. «Гонсер, не скули. Твоя мать ходит на девятичасовую». – «Соседка заложит». – «Говорю тебе, не скули. Мать должна верить своему сыну или нет?» Мы ходили на одиннадцатичасовую мессу. То есть ходили все реже, а потом и вовсе перестали. Безбожник Малыш решил, что вместо мессы можно провести время у канала. Часок посидели, а потом обратно в автобус. На берегу пахло корзинами, полными рыбы. Теплоэлектроцентраль за виадуком была так огромна, что казалось, будто она упала с неба. На земле таких громадин не бывает. Значит, мы высиживали там часок, глазея на землечерпалки, на неподвижные поплавки пожилых рыболовов-маньяков; как нам ни разу не удалось увидеть ни того, чтобы работали машины, точно так же ни разу мы не увидели, чтобы кто-то из них вытащил из воды что-либо, кроме блестящего крючка. Воскресенья в те лета всегда были погожими, небесная синева начинала закругляться над песчаной равниной на другом берегу канала и опиралась на далекую железнодорожную ветку, неизменно забитую вереницей неизвестно чего ожидающих коричнево-серых вагонов.
Белые птицы, чайки, а может, крачки, скользили по мелким зеленоватым волнам. Их клювы всегда были пустыми. Точь-в-точь как крючки рыбаков. В этом пастельном, чуть придымленном зноем пейзаже бутылки из-под отечественного вина казались кричащими и неуместными, словно бы намеренно подброшенными. «Мальвина», «Лелива», «Райское», «Серенада».
Иногда мы шли вверх вдоль канала, в полном молчании читая эти названия, которые в пред-полуденной тишине звучали как чистые, лишенные значения звуки. Однажды мы зашли так далеко, что от едва видимого виадука не долетали никакие отголоски. На другом берегу ивняк подступал к самой воде. И тут Гонсер спросил:
– Слышите?
– Что?
– Колокола. В костеле звонят к поздней обедне.
Далекий приглушенный звон скользил по незапятнанно чистому зеркалу небосвода. Как будто летели незримые гуси.
– И пусть себе звонят, – бросил Малыш и достал из нагрудного кармана сигарету «зенит».
Эта огромная заржавевшая зверюга и впрямь смахивала на землечерпалку на гусеничном ходу. Стрела конвейера высилась над нашими головами. Резиновая конвейерная лента давно рассыпалась. Остался только железный скелет, на фоне просветленного неба отчетливый и плоский, как чертеж. Мы прошли мимо железного трупа и двинулись к обвалившемуся склону. В самом низу лежали несколько большущих глыб, потом стена поднималась наклонно, полно было искореженных гниющих стволов, а выше – вертикальный обрыв с нависшим козырьком на самом верху.
– Высота тут метров тридцать, если не больше, – заметил Малыш. – Подойдем?
– Охолони, – остановил я его. – Тут все висит на волоске. Пукнуть страшно.
– Обрушилось, наверно, когда подрывали ту стену. Ну и грузовики добавили свое. Что говорить, у коммунизма казацкая была фантазия.
Мы повернули к бараку. Внутри он напоминал железнодорожный вагон, только что купе были по обе стороны коридора. Все из досок, из горбыля. Мы нашли одну клетушку с целым окном. В углу стояла бочка с трубой. Металл почти полностью превратился в ржавчину, но мы разожгли в ней огонь. Дров было навалом. Достаточно пройти в соседнюю каморку и взять часть стены. Оказалось не так уж плохо. Имелась даже кровать. Тюремно-армейская койка с голыми пружинами, которые мы накрыли еловыми лапами. На лапнике этом бредил Гонсер. Укрытый двумя спальниками, уже совершенно не похожий на себя, он рассказывал какие-то короткие истории, точно нервный автомат, который только еще учится говорить. Впрочем, мы не слушали его. Костек сидел на колченогом табурете и пялился в карту, словно все еще верил, что мы пребываем в мире, который можно описать или нарисовать. Ну а мы занимались всем остальным. Топили эту бочку-печку, поили Гонсера теплой водой и время от времени выходили, чтобы не думать о тех четырех сигаретах, что еще оставались у нас.
– Выспится в тепле и встанет на ноги, – говорил Костек, когда мы укладывали бормочущее тело Гонсера на лапник. Никто ему не ответил.