— Намерения ваши таковы, как я и предполагал, этого достаточно. Вы неверный друг, но не бессердечный человек. Я требую от вас только одного: дайте честное слово, что вы скроете от Фернанды, какое объяснение было у нас с вами, и что никогда в жизни, будь я за тридевять «земель, будь я даже мертв, вы не скажете ей, известна ли мне правда.
Я дал честное слово, и он добавил:
— Хорошо ли вы понимаете всю важность клятвы, которую даете?
— Мне кажется, понимаю.
— Помните, что это первое и главное удовлетворение, какого я требую от вас за все зло, причиненное вами. Помните, что вы бы нанесли Фернанде смертельную рану, если б когда-нибудь открыли ей, что я простил ее. Ведь вы, конечно, понимаете, как при некоторых обстоятельствах может быть унизительна и мучительна признательность: человек жестоко страдает, когда не может благодарить благодетеля без краски стыда, а вы ведь знаете, что Фернанда горда.
— Жак, — сказал я в волнении, — я знаю, как ты великодушен к ней!
— Не благодари меня, — сказал он изменившимся голосом, — к тебе я не могу быть великодушен.
И он быстро ушел.
Вчера я застал Фернанду в печали и тревоге.
— Жак опять нас покидает, — сказала она, — говорит, что неотложные дела призывают его в Париж. Но при теперешнем нашем положении все меня пугает. Быть может, он получил наконец роковое письмо от Бореля, случайно задержавшееся на почте, и теперь из сострадания обманывает меня притворной ласковостью. Я трепещу от страха, что он все знает и, быть может, замыслил совсем оставить меня без всякого объяснения.
Я успокоил Фернанду, сказав, что в таком случае Жак счел бы нужным объясниться со мной, а он, наоборот, продолжал я, никогда еще не выказывал мне столь теплой дружбы. Фернанду легко обмануть: она совсем не привыкла рассуждать и настолько лишена наблюдательности, что вовсе не разбирается ни в окружающих, ни в своей жизни. Она кроткое и простодушное создание, ею всегда руководит инстинктивная жажда любви, потребность доверять людям, благоговейная вера в привязанность близких, и у нее совсем нет проницательности.
Вошел Жак и заговорил о своих делах так правдоподобно, а Сильвия слушала его с таким видом, словно верила его словам, и все мы казались такими добрыми друзьями, что вечером Фернанда сказала мне:
— Ах, какое героическое доверие со стороны Жака! Он опять оставляет нас вместе. Помните, Октав, что вы были бы чудовищем, если бы злоупотребили его доверием, и тогда я вынуждена была бы возненавидеть вас.
Нынче утром Жак уехал. Он спокоен и поистине стоически выразил мне при всех дружескую приязнь. Но что у него в мыслях? Вероятно, он думает, что его жена —.моя любовница, а ведь этого нет. Она стойко сопротивлялась мне, а у меня хватило силы подчиниться ее отказам даже при таких обстоятельствах, когда страх потерять ее и смятение страсти должны были бы восторжествовать над всякой щепетильностью. Быть может, если б Жак знал это, он вел бы себя иначе; быть может, мне следовало сказать ему правду. Каким было бы героизмом с моей стороны убедить его остаться, сказав ему: «Твоя жена чиста. Вернись к ней. Я уезжаю». Но, видно, мне на роду написано никогда не быть героем, для меня это невозможно, я питаю непреодолимое отвращение к громким словам и банальным сценам. Я слишком хорошо себя знаю: я вышел бы в дверь, а через неделю пробрался бы через окно; я признался бы, что вот уже год представляю собою глупейшего из соблазнителей, и тотчас после такой чистосердечной исповеди действительно стал бы преступником. А впрочем, разве Жак поверил бы моим словам — как в отношении прошлого, так и в отношении будущего? Я больше не могу считать его слепым. Бывают минуты, когда его парадное великодушие кажется мне столь возвышенным, что я с детской непосредственностью восхищаюсь им; а затем рассудок берет верх, и я говорю себе, что, в конце концов, жизнь — это комедия, в которую не верят те, кто ее разыгрывает, что после громких тирад и эффектных — сцен каждый актер стирает с лица грим, снимает костюм и садится за ужин или укладывается спать. Жак действительно был бы стоиком, коим воображает себя, если б природа наделила его, как меня, живыми страстями. Если б он любил Фернанду так, как я люблю ее, и отказался бы от нее, как сейчас, я бы преклонялся перед ним. Но я хорошо знаю, Что, когда человек влюблен так сильно, как я, он неспособен на подобные жертвы. Жаку нравится героический жанр, и его мирная натура, привычка рассуждать и возраст, уже охладивший его страсти, прекрасно этому способствуют. Пусть ему хотя бы на четверть часа вложат в грудь мое сердце, и эти театральные подмостки рухнут. Он просто рад сейчас удалиться от жены: он, как Чайльд-Гарольд, любит одиночество и путешествия, ему больше хочется осуществить на практике созданную им теорию самоотречения, чем наслаждаться всеми благами жизни, и его гордость более удовлетворена возможностью помиловать меня, чем убить меня на дуэли. Он думает о том, что я восхищаюсь его геройством, что раскаяние, которое будет мучить меня, отомстит за него лучше, чем моя смерть. Не думай, что я стану отрицать все хорошее в его характере и в его поведении — поистине, я считаю его способным на подвиги, достойные Регула. Но будь я свидетелем жизни Регула, я уверен, что нашел бы в ней множество поводов для сомнения и усмешки. Герои — те же люди, но считают себя полубогами и в конце концов бывают ими в некоторые минуты, оттого что презирают человеческие чувства и борются с ними. А для чего все это, в конце концов? Для того чтобы найти себе среди потомков восторженных почитателей и подражателей? А чем наслаждается человек в глубине могилы?
Напрасно я пытаюсь искать счастье жизни в утехах гордости — истина затмевает их блеском своего зеркала, и я остаюсь одиноким и беспомощным, тогда как сердце мое полно желаний и страсти. Вчера, когда Жак уезжал, столько безумных намерений приходило мне в голову: мне хотелось пойти проститься с Фернандой и уехать с ним. Да и то ли еще!.. Но как только он уехал и Фернанда, горько плача, позволила мне поцеловать ее влажные от слез руки, а потом и белоснежную шею и прекрасные волосы, прикасаясь к которым я трепещу от счастья, я был очень доволен, что остался наедине с нею, и невольно благодарил Господа Бога, надоумившего Жака уехать. Сколько бы я ни старался убедить себя, что признательность к Жаку и восхищение им должны исцелить меня от любви, кипящая моя кровь и порывы сердца победили бы эту тщетную попытку и педантичную добродетель.
Фернанда еще глубоко взволнована, потрясена отъездом Жака; она прелестное дитя и верит в мужа, как в Бога? я сейчас считаю неблагородным бороться с этим поклонением. Правда, она, по-видимому, считает Жака дураком, так как твердо убеждена, что он даже и не подозревал о нашей любви, — вот что значит восторженное восхищение! Это как вера в чудеса: воображение работает вовсю, воспламеняя сердце и парализуя рассудок.
Фернанда уже почти совсем поправилась; но сын ее на глазах худеет и бледнеет. Она еще этого не замечает, но боюсь, что вскоре опять ей придется проливать слезы, — ведь оба ее ребенка родились слабенькими! Все несчастья, которые могут постичь ее, сильнее привяжут меня к ней[я не какой-нибудь великий человек, «о я люблю ее, и я не разыгрывал роли, когда поклялся посвятить ей жизнь. Сильвия в глубокой печали — вот уж не думал, что она способна на такую грусть. Она скрывает свои чувства от Фернанды и добра к ней, как ангел; но лицо выдает ее тайные страдания и озабоченность, совершенно чуждую ее методическому и спокойному нраву. С некоторого времени мне приходят на ум странные мысли о Сильвии; если они окрепнут, я расскажу тебе.