Пусть европейцев в Откровении Иоанна Богослова приворожило не что-нибудь, а число Зверя, пусть они вокруг него целую мифологию наплели, не помня из текста почти ничего иного… Пусть. Они и вообще свихнулись на звере, их на этом дьяволе исстари переклинило, они в свое время и женщин своих красивых чуть не всех на кострах пожгли, потому что те — ведьмы и с Сатаной трахаются. У европейцев свои тараканы.
А нам в том великом тексте ближе и родней всех остальных его хитроумий и фантасмагорий одно… Одно-единственное, наше, только наше.
И увидел я новое небо и новую землю, ибо прежнее небо и прежняя земля миновали… И я, Иоанн, увидел святый город Иерусалим, новый, сходящий от Бога с неба, приготовленный как невеста, украшенная для мужа своего. И отрет Бог всякую слезу с очей, и смерти не будет уже; ни плача, ни вопля, ни болезни уже не будет, ибо прежнее прошло. И сказал Сидящий на престоле: се, творю все новое.
Новое небо и новая земля.
Вот что на самом-то деле получается у нас лучше всего.
Если, конечно, не мешают.
Вот что за маяк светит нам спокон веку. Вот что за жажда ведет по свету и дарит топливо мыслям и мышцам. Дает корень всему, от литературы до космонавтики, не говоря уж о попытках рформ… Даже из потайной, подноготной глубины маразма, с каким в советское время любой очередной генсек начинал мешать с дерьмом предыдущего, выставляя гениальным уже себя, — и то мерцало доведенное высшим партийным образованием до состояния грубой карикатуры это же самое, вековечное наше, горнее: се, творю все новое…
Можете смеяться. Можете говорить, что это извращение и оно хуже любой наркомании. А только глупо под предлогом того, будто оно чересчур шумит, уговаривать сердце перестать биться…
Корховой сам не заметил, как опять уснул — на сей раз сладко-сладко, точно отработавший дневную норму землекоп. И ему даже не закрадывалось в голову: то, что на больничном окне нет занавесок, может оказаться для его хрупкой елки куда значимей, чем даже случайная встреча с Шигабутдиновым.
ГЛАВА 3. Опять пролилась
— Ой, я не могу, — остановившись на пороге палаты, тихонько сказала Наташка, и ее устремленные на запрокинутое лицо Корхового глазища стремглав намокли, а губы по-детски сложились жалобным сковородником. Потом она решительно шагнула внутрь, а Фомичев, ни слова не говоря, — за нею. Соседи по палате, как по команде, обернулись на новых посетителей: к этому новенькому народ прямо валом валит. Стоявшая у изголовья койки Корхового миниатюрная яркая девушка, совсем молодая, чуть за двадцать, быть может, но одетая с подчеркнутой, какой-то демонстративной и даже вызывающей скромностью, тоже обернулась на вошедших.
— Я к вам приду еще, Степан Антонович, — умоляюще сказала она. — Вы позволите? Я хочу услышать все-все…
— Конечно, — раздался с подушки немощный голос Корхового. — Что могу, Зариночка…
Девушка несколько раз кивнула и, мельком глянув на идущих ей навстречу Наташку и Фомичева, торопливо, почти бегом, покинула палату. Наташка остановилась, ее взгляд встретился со взглядом Корхового.
— Степушка… — глотая слезы, пробормотала она. — Как же…
Фомичев встал чуть позади Наташки. Он смолчал, но его лицо и лицо Корхового, едва не Наполовину скрытое бинтами, мгновенно приняли те парные, одно без другого не существующие и, в общем, неописуемые выражения полного взаимопонимания, какие принимают лица глядящих друг на друга мужчин, когда один стоит, полный сил, а другой тяжко болен или покалечен. На войне ли, в окопной грязи, в мирном ли столичном городе — все одно. У лежащего: да в порядке я, в порядке, любая рана — хрень, если яйца не оторвало. Или так: погоди, сегодня уж я поленюсь, но завтра непременно за водкой сбегаю. А у здорового в ответ: ну, ясен пень, кто б сомневался.
Несколько мгновений все трое молчали, только Наташка едва слышно шмыгала носом. Потом Корховой тихонько и почти не попадая в ноту запел:
— Голова обвязана, кровь на рукаве. След кровавый стелется по сырой траве…
Наташка постаралась улыбнуться, но губы ее не слушались. Ей явно надо было зареветь, и она сдерживалась из последних сил. Но Фомичев подхватил с готовностью, от всей души, и дальше они попели немножко хором:
— Кто вы, хлопцы, будете, кто вас в бой ведет, кто под красным знаменем раненый идет…
Оба не помнили, как дальше. Но этого хватило. Корховой бессильно, но удовлетворенно захихикал, Фомичев — улыбнулся, покивал одобрительно и ободряюще. Даже Наташка вроде бы справилась с первым порывом и все-таки сложила из губ вместо сковородника почти полноценную улыбку.
Соседи изо всех сил делали вид, что не смотрят и не слушают. В душе все четверо были благодарны новенькому, что из-за него опять такой аттракцион.
— Вы стульчики-то возьмите, — сказал сосед справа. Днем живот у него и не думал урчать. — Присядьте, в ногах правды нету…
— Точно, — согласился Корховой едва слышно. — Вы ж не на пять минут, я надеюсь?
— А есть и такие, что на пять минут? — спросил Фомичев.
— Ко мне очередь, как в Мавзолей, — мрачно сообщил Корховой. — То менты… То вот дочка Шигабутдинова зашла, Зарина… Я ж последний, кто с ним общался. Понимаете, она отца все эти годы не видела, ждала так… И мама ее. Он с ней, с ее мамой-то, как раз по телефону и разговаривал, когда все случилось. Она его двенадцать лет ждала… Теперь дочка просит, чтобы я ей про него рассказывал.
— Может, ты и нам расскажешь, что случилось? — спросил Фомичев. Наташка только закивала судорожно, давая понять, что всей душой присоединяется к просьбе Фомичева. Корховой покусал губу.
— У меня, ребята, нынче душевная травма, — сказал он.
Фомичев, взявшийся было за стоявший у окошка стул, обернулся.
— Ну, ты даешь, — сказал он. — Тебе черепно-мозговой мало, да? Тебе еще и душевную подавай?
Корховой улыбнулся и стрельнул взглядом Наташке в лицо: мол, ну посмейся же, посмейся, все не так плохо… Фомичев придвинул стул для нее, потом отправился за следующим, для себя. Наташка села и сразу положила ладонь на лежащую поверх одеяла руку Корхового.
— Нет, правда. Не спалось, лежу, мыслю… И придумал русскую национальную идею. А потом заснул. И теперь вспомнить не могу!
— Безумец, вспомни! — грозно пророкотал Фомичев, тоже наконец присаживаясь. — Один человек на всю страну знал, какая у страны идея, — да и тот забыл!
— Спать нельзя… — пробормотал Корховой.
— Степушка, — жалобно проговорила Наташка, — ну перестань ты балагурить…
— Натаха, а что ж мне, — удивился Корховой, — плакать, что ли? Я еще в своем уме. Я радуюсь. Жив остался! Понимаешь? Это отнюдь не предполагалось сценарием!
— А ты полагаешь, — цепко спросил Фомичев, — был сценарий?