— Судно! — объявляет, входя, сестра.
— Мне расхотелось.
Девушка, пожав плечами, убирает посудину в ванную и молча выходит.
— Но играть с огнем опасно: тогда нам пришлось в этом убедиться. Пожара такой силы никто не ожидал: было пять очагов возгорания в разных местах, в то время как официально речь шла всего лишь о коротком замыкании. Целых семь часов пожарные боролись с огнем…
— Начнем с пюре: оно быстрее остывает.
Я жду, пока ему засовывают в рот ложку.
— Но, ваше высокопреосвященство, я не могу поверить, что церковь пошла на такое…
Проглотив, он отвечает мне:
— Выслушайте, что я вам скажу, а чему верить, решайте сами: единственный бесспорный факт — что меня держат в доме для умалишенных.
— Что он такое говорит! — фыркает Джанфранко. — Ай-ай-ай, проказник! Это просто дом отдыха…
— Отдыха, черта с два! — ворчит кардинал и тут же давится второй ложкой пюре, которую парень исхитрился засунуть ему в рот.
Кашель, тычки в спину, стакан воды, а я тем временем перевариваю услышанное. Наконец стихают замогильные хрипы, и он торопливо продолжает:
— Хвала Господу за Его страшную насмешку! Пожар был гнусным делом рук человеческих ради защиты церкви от натиска науки, а Плащаницу спасло — чудо! Один человек, один-единственный, пожарный Марио Трематоре, будто бы услышал голос из ковчега, со всех сторон окруженного огнем: «Иди, ты сможешь! Что не сокрушить снаряду, ты разобьешь простым молотом!»
— Вы не могли бы подождать в коридоре, синьор, пока он покушает? Не то его будет пучить.
— Не встревайте, Джанфранко! Он останется — или я вообще не буду есть! Трематоре схватил четырехкилограммовый молот и сумел сделать невозможное: за двадцать минут, объятый пламенем, он разбил восемь слоев бронированного стекла, защищавших серебряную раку, и спас из огня Плащаницу!
— Ну же, еще ложечку и приступим к мясу.
— Я хочу макарон.
— Пищу нужно разнообразить, чтобы день на день не был похож.
— Зачем вы хотели меня видеть, господин кардинал?
Он хмурит брови, сверлит меня взглядом, перекатывая пюре за щеками.
— Вы знаете, кто это?
— Добрый синьор, который пришел вас навестить, — отвечает ему Джанфранко. — Наверное, ваш родственник…
Медленно жуя, кардинал краем глаза наблюдает за мной. Потом, дернув подбородком, глотает и сухо бросает мне:
— Не верю я в вашу божественность. Какая нужда Богу прибегать к клонированию? Но я верю в вашу искренность. Я скажу вам чудовищно кощунственную вещь, сейчас, как только мой мучитель нас оставит.
— А как же десерт? — издевается детина, насмешливо кося глазом. — Вы точно не хотите? Шоколадный мусс.
— Терпеть не могу.
— Но, ваше…
— Ко всем чертям!
Джанфранко снимает с него салфетку, складывает ее и уходит с подносом, пожелав мне удачи.
— Вера — это духовный и моральный выбор, а не логическое признание материальных доводов, не так ли? Как только подлинность Плащаницы и дематериализация Господа нашего будут доказаны наукой, мы покинем область веры и перейдем в область фактов, и это будет концом религии в том смысле, что она перестанет быть связующим звеном между людьми, а будет лишь простой причинно-следственной связью. Этого, следуя учению Христа, — ведь Он не хотел «давать иных знамений» своей божественности, — мы обязаны не допустить.
— Значит, я должен молчать? И скрыться с глаз, как скрыли Плащаницу в этом контейнере с газом?
— Наоборот, Джимми. Ибо церковь, защищая свою неприкосновенность, или, по крайней мере, свои прерогативы перед наукой, сама себя убивает молчанием, самоцензурой и отрицанием своего основополагающего принципа: Воскресения. Мой друг Упински, математик, руководивший симпозиумом в Риме, выдвинул тезис, с которым я полностью согласен, — о «запасном маяке». Знаете?
— Нет, ваше высокопреосвященство.
— Зовите меня Дамиано, а то, боюсь, я не услышу больше своего имени до надгробных речей. Вас не затруднит перевернуть мне руки? Они оставили меня в позе читающего, я похож на рождественскую фигурку, и это мешает мне сосредоточиться.
Я приподнимаю его руки, поворачиваю ладони и осторожно опускаю их на пижаму.
— Мой друг Упински выдвинул тезис, с которым я полностью согласен, — о «запасном маяке». Знаете?
Я не решаюсь сказать ему, что он повторяется. То, что казалось мне неподвластным старости умом, — возможно, только жесткий диск с памятью, а кругом одни тараканы, вирусы то есть, которые скоро одолеют и эту последнюю защиту. Отвечаю: «Нет, Дамиано», просто чтобы потянуть время.
— Движимая своим основополагающим принципом, церковь безраздельно царила двадцать столетий и была главным маяком, посылающим на землю сигналы Господа. Потом мало-помалу она перестала их испускать, оправдав этот сбой в своем последнем капитальном послании. При Иоанне Павле II был опубликован список признанных ею ошибок: крестовые походы, инквизиция, казнь Галилея, притеснение евреев, протестантов, женщин, тайный сговор с мафией… Какой институт устоит под бременем подобной «mea culpa»[25], если вдобавок численность его упала ниже некуда и он больше не утверждает перед оппонентами свой базовый принцип? Отринув Плащаницу, а с нею и Воскресение как таковое, церковь уступила тем самым извечному своему сопернику — не дьяволу, абсолютной противоположности, нет, но Маммоне. Это арамейское слово — персонификация материальных благ, к которым человек попадает в рабство. Если Воплощение, Воскресение и чудеса богословы считают «абстракциями» и в то же время церковь признает, что проповедуемые ею моральные ценности в конечном итоге привели лишь к преступлениям, нетерпимости и коррупции, то Слово поневоле умолкает и остается Число. 666, число Зверя, разменная монета, перевернутая Троица девятки, символизирующей совершенство в обмене, торговле, — короче, Апокалипсис, возвещающий конец веры перед вторым пришествием Христа… Так о чем бишь я?
Я ищу слова в его потерянном взгляде. От его речи у меня аж нутро скрутило, она коробит и в то же время почему-то утешает. Но свист в его груди, пока он мучительно ищет потерянную нить, напоминает мне, сколько ему лет: конечно же, спутанность сознания, склероз, паранойя, идефикс… Да просто потребность выговориться, коль скоро кто-то его слушает.
Молчание затягивается. Он молит о продолжении как о подаянии, глаза устремлены на меня, рот приоткрыт. А я все смотрю на него, ожидающего, неподвижного, жутковатого и трогательного, вроде марионетки, когда умолкает чревовещатель. Наконец я подсказываю:
— О «маяке».
— Вот-вот, — тотчас подхватывает он, — именно маяк, вы правы. В тот самый момент, когда основной маяк начинает гаснуть, загорается запасной, как бы принимая эстафету. Ибо вот что удивительно в Плащанице: двадцать веков она вела себя, выражаясь языком секретных служб, как «спящий агент». На ней был виден лишь смутный силуэт — до изобретения фотографии, позволившей обнаружить на негативе подлинный лик Христа, приступить к научным исследованиям, которые подтвердили пункт за пунктом все рассказанное в Евангелиях, наглядно продемонстрировать победу духа над материей, объяснить термоядерной реакцией необъяснимое исчезновение тела в тот миг, когда запечатлелся образ… короче говоря, дать слово Плащанице и услышать ее послание.