жаловалась Молли Шенстоун; русского, к ее сожалению, она не знала, хотя на столике в ее комнате, как упоминает Моника, лежал русский лексикон; зато латинский Катя знала блестяще, поэтому-то, наверное, для сравнения их затворнического существования в калифорнийском раю ей пришел на ум сосланный в далекие земли Овидий.
Быть может, во время поисков подходящего дома на берегу Женевского озера ей тоже припомнился римский поэт? «Понимаешь, Калешляйн, здешнее побережье с многочисленными, круглый год пустующими коробками отелей создает впечатление настоящей глухомани: нет ничего более удручающего, чем вышедший из моды курорт для увеселения чужестранцев».
Но куда же тогда? Вновь возвращаться в Калифорнию? Снова выслушивать ненавистные откровения Агнес Мейер по поводу того, что Томас Манн и она, оба вместе, предназначены для славы и величия? («As I told you, we will be forced into greatness»[175].) Нет, только не это. «Мы постоянно колеблемся в наших решениях; когда узнаём, что наш дом никак не продается, мы то намереваемся лететь назад после выборов, если таковые, отвечая нашему желанию, провалятся, то решаем остаться в Европе».
В конце концов пришли к единому решению: выбираем немецкоговорящий Цюрих. Снова увидимся со старыми друзьями! Вспомним о том времени, когда спасались от Гитлера! Европейская культура в центре столь знакомого Старого Света! Видит Бог, Кате не впервой паковать чемоданы, «бедные старички» должны наконец, несмотря на все сомнения, обрести покой, пора положить конец цыганской жизни, вызывавшей постоянные жалобы Томаса Манна, поскольку нигде он не чувствовал себя уютно.
Наконец поздней осенью 1952 года они решились: после дома на Пошингерштрассе, разрушение которого так подробно описал военный корреспондент Клаус Манн, после дома на Шильдхальденштрассе, на Стоктон-стрит, на Амалфи-драйв и Сан-Ремо-драйв пришел черед Глерништрассе в Эрленбахе: «Нашелся по-настоящему приличный дом, хотя и далеко не дворец, в Эрленбахе возле Цюрихского озера, совсем недалеко от наших пенатов в Кюснахте, с чудесным видом на озеро и горы, с необыкновенным ландшафтом, покорившим сердце отца. Но он не меблирован». Катя — как всегда — позаботилась о временной обстановке. И незадолго до Рождества состоялся переезд в новое жилище. Арендная плата составляла девять тысяч франков в год, настоящий подарок. Вручение ключей происходило в радостной обстановке; после месяцев раздумий и мучительных поисков настроение будущего хозяина дома было близким к эйфории: «Знаменательный, достопамятный, эпохальный день, самый значительный после Аросы 1933 года, ему надлежит занять особое место в моих мемуарах. Минуло девятнадцать лет, как мы покинули Мюнхен, который совсем недавно с большой помпой посетили вновь. После четырнадцати проведенных в Америке лет мы возвратились наконец в Швейцарию.[…] Предвкушаю, […] предвкушаю радость жизни […] в Цюрихе, в уютном доме, мое сердце доверчиво рвется навстречу любимым лесам и лугам, объятое почти юношеской радостью новизны и полное надежды на творческие успехи».
Однако новое жилище вскоре разочаровало Маннов. Когда расставили прибывшую из Калифорнии мебель, выяснилось, что потолки в доме чересчур низкие, комнаты очень узкие, а рабочий кабинет слишком невелик, даже тесен, чтобы разместить в нем книжные шкафы, но главное — поставить софу. К тому же у хозяина не оказалось отдельной ванной. Вожделенное творческое вдохновение не приходило, работа застопорилась. Томас Манн приписал это неблагоприятно сложившимся обстоятельствам: «Тоскую по той атмосфере, которая царила вокруг меня, когда я, забившись в угол софы, работал над „Фаустом“. Никогда не забуду дом в Пасифик Пэлисейдз и ненавижу здешний».
А вот в поездках и выступлениях Томас Манн не ведал усталости. Даже в битком набитых слушателями залах «он мог часами вести самые оживленные дискуссии, не ощущая после того каких-либо неприятных последствий». Время шло, и положение в Германии менялось, так что у Кати даже зародилась какая-то надежда на возвращение. Решение остаться в Европе оказалось, в конце концов, верным. «Из-за океана доходят малоприятные вести. […] Среди отзывов по поводу выборов пятизвездного [Эйзенхауэра] вместе с его ужасными сторонниками есть, пожалуй, только один разумный; здесь, на этом континенте, все испытывают сильнейшую озабоченность происходящим».
В том числе, и озабоченность личного свойства. Все более заметная вздорность Эрики, ее самонадеянность и дерзость ежедневно причиняли матери боль: «К., как это случалось уже не раз, мучает ее [Эрики] ненависть, выражаемая в крайней форме; ей с трудом удается скрыть желание порвать с Э. все отношения». К тому же в это время Томаса Манна одолевали многочисленные простуды, он опять терял в весе, а в довершение всего Катя сетовала на недомогания. «Временами здоровье моей жены оставляет желать лучшего, — жаловался Томас Манн своему другу Фейхтвангеру, оставшемуся в Калифорнии. — Но она держится бодро и, как всегда, очень деятельна. Двадцать четвертого июля будем отмечать ее семидесятилетие. Она не хочет устраивать шумиху и привлекать к себе внимание, которого, однако, столь достойна! Эрика, со своей стороны, старается как-то растормошить общественность».
И это удается, что заметно по хвалебным статьям, появившимся в крупных газетах: панегирик Бруно Вальтера в не любимой Маннами «Нойе Цюрхер Цайтунг» и поздравления Лиона Фейхтвангера в «Ауфбау». Эрика и сама создала чудесный портрет своей матери. Старшая дочь обладала талантом с особой выдумкой обставлять разные торжества, что доказывает прекрасная инсценировка в Санари во время празднования пятидесятилетнего юбилея Кати или организация импровизированных торжеств по поводу завершения Волшебником работы над тем или иным произведением.
Сама Катя выдвинула одно-единственное пожелание к проведению празднества: она хотела быть в этот «великий день» вместе с бра-том-близнецом, но категорически отклонила его предложение отметить их общий юбилей вместе с оставшимися в живых родными «на баварской земле». Если уж кому-то хочется ее чествовать, то только там, где она решилась провести остаток своей жизни: «дома», в Цюрихе. И здесь «торжественный день» был отмечен «на славу», как об этом сообщили Иде Херц. «Все началось с самого утра. Приехавшие дочери — были все три и еще Голо — соорудили роскошную конструкцию, затем в превосходном исполнении нескольких артистов симфонического оркестра прозвучала „Утренняя серенада“ в аранжировке нашего швейцарского друга Рихарда Швейцера».
Не обошлось, естественно, и без праздничного спектакля в стихах, сочиненного Эрикой, который разыграли четверо «прелестно наряженных» внуков. (В автобиографическом романе «Профессор Парсифаль» Фридо Манн мастерски живописал это действо.) Ко времени ланча подъехали оба брата, «союбиляр и Хайнц, с супругами и детьми, и очень милые теща и тесть Михаэля», а вечером швейцарские друзья пригласили всех на праздничный ужин в «Эдем ам Зее», где «прозвучало столько прекрасных речей, но самым волнующим был спич моего мужа».
Несмотря на весь скепсис, торжество принесло и положительные эмоции, даже вопреки возникшим у Кати опасениям, что ей никогда не справиться