в Антверпене, когда, стоя на мосту с графом де Водрейлем, он глядел на грузчиков и плотников: «Чего стоит французский дворянин по сравнению с этими людьми!», — воскликнул он. Эти слова он подкрепил всей своей дальнейшей деятельностью. Впрочем, следует заметить, что такие высказывания Шамфора не производили впечатления на его высокопоставленных друзей, которые видели в них всего лишь острословие: подобная позиция была характерна для многих аристократов предреволюционной Франции. «Хотя у самых наших ног, — замечает в своих «Мемуарах» Сегюр, — [писатели] закладывали мины, которые должны были подорвать наши привилегии, наше место в обществе, остатки прошлого нашего могущества, нам эти покушения даже нравились: не видя грозящей опасности, мы развлекались».[778]
Убеждениям своим Шамфор не изменял никогда. С графом де Водрейлем его связывала искренняя дружба, но когда граф попросил Шамфора написать что-нибудь поязвительней против «защитников черни», Шамфор ответил письмом — мягким, дружелюбным, но непреклонным. Он отмечал в Этом очень интересном документе, что речь идет о «тяжбе между 30-миллионным народом и 700 тысячами привилегированных». «Разве вы не видите, — писал Шамфор, — что столь чудовищный порядок вещей должен быть изменен, или погибнем мы все — и духовенство, и знать, и третье сословие?.. Я осмеливаюсь утверждать, что если привилегированные на всеобщую беду выиграют тяжбу, то нация, взорванная изнутри, еще века будет вызывать к себе такое же презрение, какое она вызывает в наши дни».[779] «Что благороднее — принадлежать к отдельной корпорации, пусть даже к самой почтенной, или же ко всему народу, столь долго унижаемому, к народу, который, возвысившись до свободы, прославит имена тех, кто связал все свои чаяния с его благом, но может сурово отнестись к именам тех, кто был ему враждебен?».[780]
Наступил 1789 год. Революция не застала Шамфора врасплох. Он пишет одной из своих приятельниц: «Вы как будто опечалены кончиной нашего друга — покойного деспотизма. Меня, как вам известно, смерть его нисколько не удивила. Правда, он испустил дух скоропостижно, поэтому какое-то время положение наше будет затруднительно, но мы выкарабкаемся».[781]
14 июля 1789 г. Шамфор в числе первых вступает в Бастилию.
Довольно ленивый по природе, он теперь лихорадочно работает: много пишет, принимает участие в выпуске серии «Картины революции», где под гравюрами, изображающими такие события, как взятие Бастилии или присяга членов Национального собрания в зале для игры в мяч, дает восторженный комментарий происходящего. Одновременно он подготавливает для Мирабо, с которым тесно сдружился еще в 1784 г., речь против Академии: хотя Шамфор еще с 1781 г. сам стал ее членом, он тем не менее считает, что должны быть уничтожены все привилегии, в том числе и литературные. Когда в 1790 г. аббат Ранжар преподнес Шамфору грамоту о присвоении ему звания члена Анжерской королевской академии, в которой состоял ранее Вольтер, он отказался, мотивируя свой отказ тем, что намеревается выступить против всех академий. «Пусть процветают ваши ученые, ваши аббаты и каноники, но да здравствуют независимость и равенство! Долой все оковы, все заслоны! Каждый человек должен иметь право на счастье и славу!». В том же 1790 г. он пишет по поводу отмены литературных пенсий, которые были единственным источником его существования: «Я пишу вам, а в ушах у меня звенят слова: „Отмена всех пенсий во Франции!“ — и я отвечаю: „Отменяйте что хотите, я всегда буду верен своим взглядам и чувствам. Люди ходили на голове, теперь они встали на ноги. У них всегда были недостатки, даже пороки, но это — недостатки их натуры, а не чудовищные извращения, привитые чудовищным правительством“».[782] Эта формулировка очень существенна для мировоззрения Шамфора. Придерживаясь руссоистских взглядов, но отнюдь не считая «естественного человека» совершенством, наделенным всеми добродетелями, он утверждал, что тирания уродует людей, воспитывая в них не присущие им от природы свойства. И когда французский народ сверг тиранию, Шамфор стал надеяться на век если не золотой, то по крайней мере разумный.
Шамфору принадлежат афоризмы, которые дожили до наших дней, хотя об авторстве его все давно забыли. Это он придумал название для брошюры аббата Сийеса: «Что такое третье сословие? Всё. Чем оно владеет? Ничем». И он же бросил лозунг «Мир хижинам, война дворцам». Шамфор не любил речей, произносил их редко, а когда произносил, то оставался верен своей афористической манере. «„Я — всё, остальные — ничто“ — вот что такое деспотизм... „Я — это мой ближний, мой ближний — это я“ — вот что такое народовластие» (стр. 90) — такова одна из его речей, в которой, так же как в высказываниях по поводу академий и пенсий, заключена суть позиции Шамфора по отношению к старому режиму и революции. Он был демократом до мозга костей, ненавидел привилегии любого сорта и вида, считал свободу величайшим и необходимейшим благом для человечества. На первых порах он горячо приветствовал революцию, его не испугали ее крайности — слова о том, что авгиевы конюшни не чистят метелочкой, тоже принадлежат ему. Он дружил с якобинцами, был даже одним из организаторов якобинского клуба, но, когда начался террор, принять его не смог.
В 1792 г. он был назначен директором Национальной библиотеки. Времена становились все суровее, но Шамфор ни в чем не менял своего поведения и продолжал говорить то, что думал. Заслуги Шамфора перед республикой были велики, к нему относились снисходительно, пока им специально не занялся один из сотрудников библиотеки, некто Тобьезен-Дюби, метивший на его место. Он записывал словечки Шамфора и строчил доносы. «Во имя Республики никаких полумер! Сотрите в порошок этих людей, недостойных иной участи, и пусть патриоты радуются при виде своих врагов, поверженных во прах»,[783] — вот образец литературных упражнений Дюби. Шамфор ответил на его клевету печатно.[784] И все же она возымела действие, тем более что в это время Шамфор отказал Эро де Сешелю в просьбе написать брошюру против свободы слова. 21 июля 1793 г. Шамфора арестовали и посадили в тюрьму Ле Мадлонет. Через несколько дней его выпустили, приставив к нему и его знакомым, выпущенным вместе с ним, жандарма, которого они должны были совместно содержать.
Тюрьма произвела на Шамфора тягчайшее впечатление. Он говорил потом, что это не жизнь и не смерть, а для него невозможна середина: он должен или видеть небо, или закрыть глаза под землей. И он поклялся, что покончит с собой, если его опять арестуют. На воле он продолжал острить, и через месяц жандарм предъявил ему новый ордер