если угодно, – греки сумели постепенно, шаг за шагом дойти до высот удивительного и, в сущности, неповторимого перевоплощения: они действительно стали истинными актерами; и как актеры, они очаровали и покорили мир, завоевав в конце концов даже саму «завоевательницу мира» (ибо Римскую империю победил Graeculus historio[45], а вовсе не греческая культура, как принято считать по простоте душевной…). Меня же страшит более всего то – и это уже можно видеть невооруженным глазом, было бы только желание, – что мы, люди нынешнего века, тоже вступили на этот путь; и всякий раз, когда человек начинает осознавать, что он исполняет некую роль, что он способен быть актером, он непременно и становится актером… Это означает, что появляется совершенно новая порода людей, новая флора и фауна, которая никогда не смогла бы взрасти в более жесткие, регламентированные времена, – но если бы и взросла, то все равно бы осталась «на дне», с вечным клеймом чего-то постыдного и позорного, – это означает неизменно, что наступают самые интересные и самые безрассудные времена истории, когда «актеры», актеры всех мастей, становятся истинными властителями. Такое положение непременно приводит к постоянному ущемлению прав другой породы людей, так что в конце концов самое их существование становится невозможным, – и прежде всего это относится к великим «зодчим», ослаблены ныне силы созидания, обессилел дух – не дерзнет уже строить головокружительными прожектами далекого завтра, постепенно исчезают те, кто мог бы взять на себя все устроительство – ибо кто же нынче отважится на то, чтобы затеять какое-нибудь начинание, зная наверняка, что на его претворение понадобится не одно тысячелетие? Сейчас постепенно отмирает та вера, опираясь на которую человек может соответственно рассчитывать, обещать, строить планы, стараясь предугадать дальнейший ход событий, приносить себя в жертву во имя этого плана, – вера в то, что смысл и ценность человеческого бытия определяются тем, насколько человек способен быть маленьким камушком великого сооружения, для чего он прежде всего должен обладать твердостью, быть «камнем»… Но ни в коем случае актером! Скажу откровенно – сколько еще об этом будут молчать! Ныне уже нет никакой надежды, что будет хоть что-то построено, и уж никогда не будет построено – просто не может быть построено – общество в старом смысле слова: ибо у нас нет ничего для сооружения этого здания, и прежде всего – материала. Мы уже не можем больше служить материалом для общества: вот истина сегодняшнего дня! И в этом смысле, как мне кажется, совершенно не имеет никакого значения то, что до сих пор еще встречаются поразительно недальновидные люди, быть может весьма достойные и честные, но, скажем прямо, разводящие слишком много шума, – это наши господа социалисты, которые как раз верят совершенно в другое, точнее – в прямо противоположное, и очень надеются, мечтают, но больше всего – кричат и пишут; ведь уже шагу не шагнешь, чтобы на тебя откуда-нибудь не глядело их излюбленное словечко, сулящее светлое будущее, – «свободное общество». Свободное общество? Да, да! Надеюсь, господа хорошие, вам известно, из чего его строить? Из древесного железа! Из прославленного древесного железа! Но не выходит ничего даже из этой древесины…
357
К старой проблеме «что считать немецким?» Давайте подсчитаем про себя все достижения философской мысли, которые дали миру немецкие умы: позволительно ли их будет относить на счет достижений всей расы? Вправе ли мы сказать: они – творение «немецкой души» или, по крайней мере, ее симптомом, в том смысле, как обычно идеоманию Платона, его почти религиозный фанатизм по отношению к формам принято считать достоянием и характерным проявлением «греческой души»? Или, быть может, вернее как раз другое? То, что они были проявлением индивидуальности, великим исключением из духа расы, каким было, к примеру, откровенное язычество Гёте? Или откровенный макиавеллизм Бисмарка с его так называемой реальной политикой, если взять еще один пример из немцев? А может быть, наши философы вообще не отвечают потребностям «немецкой души»? Иными словами – действительно ли в немецкой философии отразилась философия немцев? Напомню о трех случаях. Во-первых, о несравненной проницательности Лейбница, которая помогла ему опровергнуть не только Декарта, но и всех прочих горе-философов предшествующих поколений, когда он показал, что осознанность есть всего лишь accidens[46] представления, а не его необходимый, существенный атрибут, и, следовательно, то, что мы называем осознанием, оказывается всего лишь состоянием нашего духовного и душевного мира (вполне возможно, болезненным состоянием), но ни в коем случае не им самим: есть ли в этой мысли, вся глубина которой еще и по сей день не исчерпана, хоть что-нибудь немецкое? Есть ли у нас основание предполагать, что какой-нибудь латинянин не мог бы с такою же легкостью додуматься до того, чтобы перевернуть так наше представление о вещах, казавшихся вполне очевидными? А ведь это был настоящий переворот. Давайте теперь вспомним о том чудовищном вопросительном знаке, который Кант поставил подле понятия «причинности», – но в этом не было юмовского сомнения в существовании «причинности» как таковой: он просто начал осторожно ограничивать пространство, в пределах которого это понятие вообще имеет какой-то смысл (хотя и по сей день границы еще не вполне ясны, ибо работа еще не завершена). И третий случай – Гегель, который одним решительным росчерком пера перечеркнул все наши привычные, удобные и очень гибкие логические построения, когда не побоялся во всеуслышание заявить, что обобщающие родовые понятия последовательно развиваются по цепочке, то есть вытекают друг из друга – и этот тезис с неизбежностью подводил европейские умы к последнему великому научному движению, к дарвинизму – ибо без Гегеля нет Дарвина. Есть ли в этом открытии Гегеля, благодаря которому в науке закрепилось основополагающее понятие «развитие», хоть что-нибудь немецкое? Да, без всякого сомнения: мы чувствуем, что каждый из трех случаев «открывает» нечто в нас самих, угадывает, и мы благодарны за это, хотя и несколько ошеломлены, каждый из трех тезисов будит мысль, являя собою образцы немецкого самопознания, самосознания, самоосознания. «Наш внутренний мир значительно богаче, шире, загадочнее, чем это представляется», – утверждаем мы вместе с Лейбницем; как истинные немцы, мы сомневаемся вместе с Кантом в непогрешимости и неприкосновенности естественнонаучных выводов, равно как и во всем том, что можно познать путем выявления причинно-следственных связей: все то, что доступно познанию, представляет для нас уже меньшую ценность. Мы немцы – гегельянцы, даже если бы Гегеля никогда не было на свете, поскольку мы (в отличие от всех латинян) инстинктивно придаем более глубокий смысл и большую значимость развитию, а не тому, что «есть» в настоящий момент, – мы мало