И всё же… О, эти звуки тхунсо[72]! Этой поздней осенью, когда я сидел, прислушиваясь к тоскливому завыванию ночного ветра, до меня вдруг доносились, словно принесённые этим ветром звуки тхунсо, на которой тихонько играл Хёнги. Это означало, что идёт слепой массажист. Закутавшись в одеяло и чувствуя, как всё уносится вместе со стремительными порывами ветра, я начинал думать об отзвуках этой флейты, и перед глазами вставал Хёнги с его чёрными очками, прячущими за собой печаль, а его мольба «Чону! Будь другом, отведи меня к морю…» начинала звучать крайне настойчиво, словно крик отчаяния, и не было никакой силы вынести это. И тут я обнаружил, что возвращаюсь к тому же состоянию, которое испытывал в Сеуле, когда не мог отличить правды от лжи. На самом деле, уже будучи дома, я всё ещё не мог ни на что решиться. Шёл день за днём, а моя жизнь растрачивалась не на добрые дела, как хотелось бы. Если жизнь (хороша она или плоха) можно назвать высшим проявлением искусства (хотя для меня это пустой звук), то значит и искусство тоже исчезло. Легко считать, что великий человек на этом свете — это тот, кто без конца повторяет: «Всегда умей начать всё сначала!», однако при этом выходило, что придётся слишком много взвалить на себя.
В сумрачной комнате Суёна мы развлекали себя тем, что сочиняли стихи, изобилующие цветистыми сентенциями. А Юнсу выводил на бумагу то, что мы по строчке придумывали вслух. Вот одно из них:
«Когда тоскливо на душе, возьми перо
И напиши любому, кто придёт на ум.
Тоска осталась — книгу ты открой,
И если всё ещё тоскливо, песню спой,
Из памяти добыв забытый старый шлягер.
А если всё ещё тоскливо на душе,
Попробуй смежить веки и заснуть,
Но если так тоскливо, что и не вздремнуть,
Таращась в потолок, займись ты рукоблудием
И волю дай слезам, коль всё ещё тоскливо.
И сидя перед зеркалом, ты крикни со всей силы,
И голос пусть напоминает вой…
А если тебе всё ещё тоскливо, всё ещё тоскливо…»
— И что потом? Может, «отправься в мир иной»?
— Нет, разве нельзя придумать что-нибудь такое, чтобы не умирать… — отвечал Суён, почмокивая губами в поисках фразы, чтобы продолжить стихотворение. Тоска. И я подавлял эту свою тоску, выдавливая из себя безрадостный смех. Я тоже пытался вслед за ними шевелить губами. Был ли я счастлив тем, что мог вот так шевелить губами?
4
Шли дни, и абсурдность моего бегства становилась всё более очевидной. Если бы я не остановился только на ненависти, а ещё бы научился сопротивляться, то мои страдания могли бы сойти на нет уже в Сеуле. И даже если бы в результате я всё-таки покончил с собой, то это было бы гораздо честнее.
Как-то утром, когда я как на работу пришёл домой к Суёну, его комната оказалась пуста — видно, он ещё завтракал, и кроме меня больше никого не было. От нечего делать я растянулся на полу, и тут кто-то постучал в дверь. На пороге стояла сестра Суёна Чинён.
— Вас мама на минуточку зовёт к себе, — проговорила она.
Её бескровное, как у больной, лицо совсем не подходило двадцатилетней девушке и выглядело чересчур серьёзным. Непонятно отчего, мне вдруг показалось, что вот наконец пришёл он — час Суда. Почему-то я был уверен, что о чём бы ни спросила меня мать Суёна, ответить я не смогу. Смятение грешника. Я ещё некоторое время продолжал сидеть на полу и растерянно смотреть на Чинён. Видимо, вся моя тревога отразилась на моём лице, так как, глядя на меня, она обнадёживающе улыбнулась, словно говоря, что ничего страшного не произойдёт. То была улыбка непорочной девушки. Я собрался с духом и прошёл за ней в комнату напротив, где она жила с матерью.
Тесная комнатушка была до отказа забита ручными швейными машинками и платяными шкафами, больше напоминающими старые сундуки. На полу была разложена ткань для раскроя, на стене висела выцветшая фотография в рамке. Стекло было засижено мухами. На фотографии была запечатлена традиционная свадьба. Невеста, со скромно опущенными глазами, одетая в чансам[73], с чоктури[74]на голове — это была мать Суёна. Я ещё подумал, что у неё очень красивая осанка. И даже сейчас, несмотря на старость, мать Суёна, отодвигающая в сторону один за другим отрезы ткани, сохранила следы былой грации невесты с выцветшей фотографии. Она явно хотела поговорить со мной о чём-то важном. Я решил покорно выслушать всё, что она мне скажет.
Однако же против моего ожидания она и не думала укорять меня. То, что она рассказала, больше походило на жалобное сетование. Суён из-за какой-то своей навязчивой идеи оплачивал матери свой стол. Он заявил ей, чтобы она не считала его своим сыном. Купленные для него на заработанные ею деньги пузырьки с лекарствами он разбил вдребезги прямо у неё на глазах. Суён вместе с Юнсу приводил в свою комнату кисэн, и они без конца устраивали дикие оргии. После того как по округе распространились слухи, что он печатает порно-открытки, его мать с сестрой были вынуждены ходить, не смея поднять головы.
Сидевшая всё это время подле матери Чинён сказала прерывающимся голосом:
— Лучше бы… лучше бы брат умер…
Проговорив это, она упала на пол, содрогаясь от рыданий. Мать тоже заплакала вслед за ней.
Да чтоб нам пусто было! Убить нас мало! Ну и хороши же мы были, когда, отгородившись от этих женщин глиняной стеной, только и делали, что занимались пустой болтовнёй, напоминающей больше заклятие дьявола.
Я тихонько встал и прошёл в комнату Суёна. Он уже вернулся и, развалившись на полу, с улыбкой наблюдал за тем, как я вхожу. Когда я с мрачным выражением лица плюхнулся рядом с ним, он начал мурлыкать себе под нос, будто поддразнивая меня:
— А я всё слышал, а я всё слышал…
При этом взгляд его был устремлён в потолок, а на лице было написано, что он недоволен.
— Ну, и что ты там услышал? — неожиданно для себя закричал я.
— Да ты что!? Повелся-таки на это нытьё? — проговорил он и снова замурлыкал:
— А я всё слышал, а я всё слышал…
Некоторое время я сидел, молча уставившись на кактус, стоящий на столе, а потом ушёл домой. После этого я перестал ходить к нему. Глядя на меня, Юнсу с Хёнги тоже больше у него не появлялись.
Вместо этого я вслед за Юнсу начал ходить в кабак, где тот был завсегдатаем. Заедая соджу немудрёной закуской, купленной на деньги Юнсу, я засыпал, распластавшись прямо у стола, а вечером, умыв лицо холодной водой, возвращался к себе. По дороге домой у меня, бывало, щемило сердце, и я заходил к Хёнги, испытывая то же самое, что и мать, которая сначала оставила своего сосунка, а потом вдруг вспомнила о нём. Так и я мчался к нему, с заботой в голосе упрашивая: