Мы оба в один год поступили в Университет. Я на мехмат, он — на ВМК. Я закончил, Костя — исключительно по недоразумению — угодил в Кащенко на три месяца и на факультет уже не вернулся. Теперь он работает на филфаке. Программирует, что лингвисты придумают, считает всякие корреляции и матожидания и строит кривую Ципфа — Мандельброта. Но не интересуется этой лингвистикой совсем.
Костя приглашает «заходить»: «Стихи покажешь». Я киваю.
29
Мы с Олей жили в музее. Мы ели на экспонатах, пили из экспонатов («Агитационный фарфор! Не амортизировать!»), на экспонатах спали, их примеряли, читали…
Можно сказать, это был музей культуры и быта начала XX века с некоторой примесью предшествующих и последующих эпох, добавлявшей экспозиции особый шарм. Этакая пуанта — подставка под сковородку 1873 года, стоит на газете 1947-го, а картошка на сковородке — вполне современная. Так, вообще-то, не бывает. Музей состоит из мертвых вещей. Жить в музее нельзя — он перестает быть музеем.
Но главное, мы попали в мир незнакомых, чужих людей, в самую его сердцевину, и были достаточно любопытны, чтобы этим миром всерьез увлечься и попытаться его понять.
Когда человек умирает, множество окружавших его вещей превращается в хлам, поскольку все их связи исчерпываются присутствием этого человека, а без него все распадается. Но мы попытались людей, живших в этом доме, в известном смысле воскресить, и отчасти это удалось, и вещи — случайный хлам — потянулись к нам и стали восстанавливать свои смыслы.
Мы жили внутри этого мира, но старались его по возможности не «амортизировать», и нас к нему тянуло, и он приоткрывал для нас узкую не калитку даже, а всего только просвет, щель у косяка, в которую маленький мальчик подглядывает за гостями в комнате взрослых, просвет в далекий XIX век сквозь весь век XX.
Загляни за шкаф. Что ты видишь? На кровати с кованой витой спинкой, разметавшись на необъятной пуховой подушке, сладко посапывая, спит твоя красавица-жена. У ее изголовья тикает будильник Второго часового завода «Слава» 1925 года производства, поставленный на 6:30 утра. Оле завтра на работу в «Главморковку». Вот и вся история XX века в натуральном выражении.
И ты, полный умиления от этого зрелища, перелистываешь, перелистываешь учебник истории для гимназий 1878 года выпуска. И размышляешь: а не попробовать ли все-таки трофейную продукцию в деле? Вот прямо сейчас.
Почти ни у кого из наших многочисленных друзей и знакомых своего жилья не было, и народ стекался на нашу не столь уж и близкую дачу. Иногда я не выдерживал этого столпотворения, очень мешавшего моим занятиям философией и латынью, и гневно уходил из дому. Оля качала головой и говорила подружкам, расположившимся за огромным столом поточить лясы и попить чайку: «Борису Леонидычу жаловаться побежал».
До переделкинского кладбища было неблизко, но на пастернаковскую могилу я и вправду любил приходить. Ночь, зима, январское небо, перепачканное звездной известкой, крона сосны, узенькая тропинка петляет между сугробами. Абсолютная тишина. Только иногда прогремит поезд по тому самому виадуку, о котором писал Пастернак. Здесь хорошо дышалось и думалось. Я бы простаивал у скромного памятника и целую ночь, если бы крепкий мороз не загонял меня обратно домой. Но возвращался всегда взбодрившийся и умиротворенный — как-то вот и то и то сразу. Ну а девушки встречали меня язвительным хохотком.
Постепенно жизнь бывших хозяев этой дачи приоткрывалась. Хозяина звали Иван Кириллович Скопов. Это стало ясно после того, как была обнаружена целая папка с бумагами, о которой я еще расскажу. Иван Кириллович родился, по всей видимости, в конце XIX века. Семья была обеспеченная — из купцов. Нашлись документы, из которых следовало, что отец Ивана Кирилловича был дипломированным бухгалтером, служащим страховой компании и владельцем акций Рязанской железной дороги. О семейном достатке говорили и некоторые вещи в платяном шкафу, отгораживавшем ту самую высоченную кровать, на которой происходили самые важные события нашего медового не месяца даже, а почти полугодия.
В шкафу висело — лучше даже, сказать стояло — пальто. Оно было из черной крепчайшей ткани, на вате, с шелковой подкладкой, каракулевым воротником и такое тяжелое, что ходить в нем было, вероятно, совсем не просто. Разве что до извозчика. На воротнике была бирка: «Мастерская Логинова. Невский проспект, 9». И еще был фрак. Пальто было огромное, а вот фрак оказался узковат. И никому он был не в пору, пока не пришел Сережа Мочалов. Когда он надел фрак, встряхнул кудрями и что-то этакое возгласил, Оля ахнула: «Господи, это же молодой Блок!». Сходство действительно бросалось в глаза — с той самой блоковской фотографией, которую в начале века чуть ли не каждая гимназистка хранила как величайшую драгоценность. Правда, на фотографии Блок не во фраке, а в блузе, да ведь это и не важно — вот Мочалов надевал фрак и становился Блоком. А мне оказались впору форменные галифе. Я расхаживал в них по комнате и никак не мог взять в толк: какой смысл в таком фасоне? Одна радость — карманы большие, прямо бездонные.
Брат и сестра Скоповы уже в советское время жили в Москве на Крутицком валу. Была ли у кого-то из них семья, установить не удалось. Наш амортизирующий скульптор, очевидно, принадлежал к другой ветке скоповского рода. Иван Кириллович работал бухгалтером (такая вот наследственная профессия) в трамвайном депо на Новобасманной. Он сохранил вырезку из многотиражки 1928 года, где говорилось о его особой добросовестности и аккуратности при налаживании бухучета. В аккуратности хозяина дома сомневаться не приходилось.
Скопов прошел войну, и что-то от нее осталось в доме — вот те же презервативы, галифе и медаль «За взятие Берлина». А в 50-е он вышел на пенсию и решил уехать из Москвы. Купил сруб в Калужской области, перевез его в Чоботы и поставил на том самом участке, где теперь обитали мы. Скопов сохранил генплан застройки участка. На нем были четко обрисованы и дом, и сарай, и сортир.
Вот вокруг сортира-то и происходило самое интересное. И все документы, которые касались этих событий, Скопов скрупулезно собрал в специальную папочку.
Сортир действительно был замечательный. У него недоставало одной стены. Как раз той, которая выходила на соседский забор. Забор был глухой и высокий, но в нем был пролом. И периодически в этом проломе показывалась голова здоровенной овчарки, которая злобным лаем значительно ускоряла процесс у всякого сидящего на мягком обшитом зеленым бархатом кружке. Особенно сильное впечатление явление этой собачьей морды производило в первый раз, а мы забывали и не всегда успевали предупредить наших гостей, что проделывать естественные надобности придется в довольно экстремальной обстановке.
30
Скоповская папочка содержала официальные и черновые материалы судебного процесса, который длился почти пятнадцать лет: предметом разбирательства было местоположение сортира. Здесь нашлись все документы и протоколы заседаний товарищеского суда поселка Чоботы с 1963 по 1978 год. И даже расшифровка стенограммы. А завершали этот сериал несколько документов, уже касающихся заседаний районного народного суда.