— Вы напрасно пренебрегаете. Возможно, время — самое главное, что может быть у живых. — Евграф Павлович нимало не удивился сказанному, и одно это выглядело странным весьма.
— При чем тут небрежение? Вы поймите, время — оно течет себе и течет. Кого-то воскресает, кого-то порождает, а кого-то и хоронит. Но ничего не заполняет. Оттого оно прямое, как стрела. Хотя и относительное, — запальчиво принялся излагать свою мысль Яромир. — Именно потому и относительное, что относится к человеку. Нет человека — нет и времени. Поэтому Гаврилюк мне не советчик, а я ему — не подручный. Сидит со старым ружьем на ржавой водокачке, вот пусть и сидит далее. Повидал, говорит, много гениев? Что же, честь ему и хвала. На то и Время, дабы глазеть с нагретой печи. А я, хоть и самоуверенная посредственность, должен действовать. Оттого, что могу, а он — нет.
— И как же мне изложить сию тираду Анастасу? Ох, и взбесится он, коли услышит про ружье и водокачку, — пожалился Евграф Павлович, понимая уже, что любые дальнейшие уговоры бесполезны. — А вы все-таки обиделись из-за гения.
— Конечно, обиделся. Тут всякий бы обиделся, — откровенно сознался господин заводской сторож. — У каждого разумного существа втайне есть надежда — вдруг он избран для чего-то природой или Богом? Даже у распоследнего деревенского алкаша, а и у того есть. Надежда на папоротник, зацветший в лесу, на русалку, хохочущую в реке, на волшебный клад в дубовом дупле, на летающую тарелку, в конце концов! На то, что только ему и только для него. На то, что сокрытое выйдет наружу перед человеком особенным. На то, что ты особенный и есть. А тут — на тебе! Самонадеянная посредственность. Гаврилюк, хоть он и Время, не ведает самого главного. Пока человек не умер, ничего нельзя сказать о нем наперед. Вот и я живой. Может, сегодня не гений, но завтра, глядишь, и совершу свое особенное!
— Вы, будто Солон, держащий ответ перед царем Крезом, — пробурчал под нос Месопотамский, увидел недоумение на вдохновенном лице своего собеседника, и пространно пояснил: — Был такой древнегреческий мудрец и законодатель афинский — Солон. Однажды он с дружественным визитом посетил правителя Лидии, славного своим неисчислимым богатством царя Креза. Состоялся протокольный обед и обмен мнениями, говоря современным казенным языком. На прощание великий царь спросил великого мудреца. Отчего в своем рукописном труде, посвященном самым счастливым людям всех времен, афинянин не упомянул его, Креза? На это Солон ответил кротко и коротко: «Великий царь, ведь ты же еще не умер!»
— Красивая история. Жаль, не имеет ко мне отношения. Потому как жизнь моя была, и поныне есть, гадость страшная. Одно и остается — надеяться на ее улучшение. Но эту попытку я, с вашего позволения, осуществлю своими силами. И советчиков себе выберу тоже сам, — решительно закруглил разговор господин сторож, однако напоследок не удержался, полюбопытствовал: — Евграф Павлович, откуда вы знаете про универсальную сущность Гаврилюка? По слухам, далеко не каждому она открывается.
— Эх, молодой человек! Чего уж греха таить. — Редактор Месопотамский замялся, как бы в смущении, переступил неловко с ноги на ногу. Затем возложил нервно вздрагивавшую длиннопалую руку себе на грудь, будто присягу давал на верность: — Вы думаете, я всю жизнь мою в городе Дорог служил по газетно-информационной части, пропади она пропадом? Я был сторожем. Да, сторожем! На кирпичном заводе. Задолго до вас и Доктора. Но воспреемником сразу после того, как уволился по добровольному отказу сам Игорь Иванович Канцуров, так-то!
— Дела-а-а, — завороженно протянул Яромир, новость огрела его нежданным обухом, да по темечку. Он спросил первое пришедшее сию минуту на ум: — Зачем же вы ушли?
— Утомился, вот и ушел. Или вы вообразили, будто один шкодник Доктор маялся запретным? Только в отличие от иных-прочих, у меня достало сил преодолеть и отказаться. Но не хватило — уйти совсем. Честно признаться, это удалось единственно Игорю Ивановичу Канцурову. За то и площадь в честь него. Я же пишу статейки в газету… Не смейте и подумать, что я жалею себя! Я прожил чудную жизнь в чудном городе, а потому не хочу, чтобы совместный наш конец был печален. Пойдемте к Гаврилюку?
— Нет, и не просите. Уж я сказал. — Теперь Яромир окончательно завершил объяснения и препирательства, тем более невдалеке, на второй линии, показался расплывчатый за снежной сумеречной завесой, но узнаваемый силуэт Гаврилюка.
Видимо, кладбищенский директор покончил с формальными заботами и теперь бодрой поступью направлялся в контору. Ишь, будто маршальский конь на дворцовом параде! А вот смачную фигу тебе в нос! Про себя посулил Гаврилюку господин заводской сторож. Он повернулся на прощание к погибавшему от расстройства чувств Евграфу Павловичу:
— Можете пойти со мной. Предложение относительно поминальной выпивки в «Мухах» остается в силе… Не хотите? Как угодно. Тогда позвольте откланяться. Потому как встречаться с вашим приятелем мне нет нужды и удовольствия. Даже для того, чтобы озвучить свой отказ. — Яромир резко оборотился на пятках, снег заскрипел от напора тугих резиновых подметок его нарядных калош, и, под вскипевший бравурно внутри него марш «Прощание славянки», господин заводской сторож зашагал уверенно прочь.
Ни в какие «Мухи» он конечно же не попал. А тихим ходом направился прямиком домой, если кирпичный терем бабки Матрены можно было обозвать подобным словом. Впрочем, отчего же нельзя? Давно уж частное владение сестер Калабашек стало для него именно что домом. Относились к господину сторожу тоже соответственно уважительно. Бабка в меньшей степени, оттого что редко ей случалось покидать «Эрмитаж», приобретший ныне скандальную славу из-за засилья «приблудных» горлопанов. Зато Нюшка всерьез почитала Яромира за всамделишнего главу их небольшого семейства, прикажи он, так и все имущество отписала бы в его пользу. Что отнюдь не помешало бы блудодейке и далее наставлять любимому рога. Такой вот забавный коленкор! Но Яромир вовсе не ощущал себя хозяином чего бы то ни было, и уж тем более кого бы то ни было.
Порой в его воображении возникали иные, соблазнительные, картины. Маленький домик с открытой верандой и крылечком в одну ступеньку, черепичная крыша нарядно украшена деревянным коньком в виде лошадиной головы, во дворе — колодец «журавль», к скромной невысокой липе подвязаны самодельные качели. У скрипучей калитки его встречает девушка Майя, пышная юбка шуршит на ветру, распущенные волосы в волнении трепещут — весь день ее прошел в ожидании: не идет ли милый? Вдруг и случилось чего? Но милый вот он, целехонек и здоров, несет ей в дар охапку полевых цветов. Нет, лучше нидерландских тюльпанов из оранжереи, а еще лучше — чайных роз… Все это теперь пустое. Девушка Майя умерла, и сам он помогал держать крышку ее гроба. Девушка Майя умерла — для него. Но мечта-то осталась! Осталась и ест душу.
Зачем он отказался от свидания с Гаврилюком? Зазнался, и гордыня взяла верх. Подумаешь, приоткрылась ему на мгновение истина и тут же, ехидно скалясь, юркнула в прежнюю темноту, оставив господина сторожа в сомнении. Пусть разговор с Анастасом ни к чему бы не привел, так хоть вежливости ради. Худой мир лучше доброй войны. Помыслить смешно, будто Яромиру дались ответы на все вопросы! Шутка ли сказать, выпало ему поговорить с самим Временем, уже без утайки, и что же? Дескать, не надобно. Вроде бы Гаврилюк милость ему предлагал, а Яромир с презрением отказывался. Вернуться назад с извинениями было невыносимо — опять змеедышащая гордыня поднимала голову. Да и поздно сие, наверное, — Гаврилюк молодец зело обидчивый, глядишь и схватится за ружье. Получить соль пониже спины вышло бы совсем унизительным.