Надеинского на похоронах не было. Поздно вечером, придя ко мне, он признался:
– Пусть она живой останется в памяти, понимаешь? Только живой.
– Понимаю, – сказал я.
Я видел, как ему тяжело. Мы сидели молча, больше думали о Зине, чем говорили о ней.
– Да, ты прав, – сказал я наконец. – Человек хочет бессмертия. Я тебе откровенно скажу: когда погибает кто-нибудь, невольно и о себе думаешь, – правда ведь? Пусть краешком сознания, но думаешь. Единственное утешение: я смертен, но мы, мы все – бессмертны. А ты? Тебе не приходило в голову? Знаешь, когда-нибудь жизнь будет настолько хороша… Ну, когда не будет войны, при коммунизме, одним словом… Настолько хорошо, дружно будут жить люди одной человеческой, всемирной семьей, что чувство коллектива, сознание своего «мы» сделается куда сильнее. Правда?
Так, августовской ночью, рассеченной клинками прожекторов, наполненной гулом самолетов, охраняющих город, два друга скорбели о потере и мечтали о бессмертии.
Между тем безногий сержант Лазарев, озабоченный судьбой своего друга, наводил справки, как только мог. И в конце концов, хотя и с большим запозданием, Надеинский от начальника госпиталя узнал об исчезновении ефрейтора Клочкова.
Допрос Ханнеке возобновился.
– Мы знаем, чьи документы у Маврикия Сиверса, – сказал ему Надеинский. – Не сегодня завтра он будет в наших руках, и если вы что-нибудь скрываете, это всё равно выплывет наружу. Нам надо знать, кто помогает Маврикию Сиверсу в Дивногорске.
Однако Надеинский добился немногого.
– Не знаю, Маврикий никогда не называл его. Этот человек был связан еще с отцом Маврикия в Ленинграде. Теперь я сказал всё, господин офицер.
Всё ли? Надеинский был уверен, что Ханнеке и на этот раз выложил лишь частицу правды.
Шли недели. Однажды Ханнеке попросил плотной бумаги и новое перо. Если бы Надеинский заглянул к Ханнеке, он удивился бы несказанно: Ханнеке рисовал. Он набрасывал какой-то эскиз, рвал его, бросал на пол и снова принимался за работу.
Доверенный Доннеля
В конце лета в Дивногорск прибыло из-за океана оборудование, а с ним – мистер Джонатан Келли, представитель фирмы «Доннель». Прислали его, как объявлялось официально, для технической помощи.
Не очень я обрадовался такому гостю. Но ничего не поделаешь, надо принять союзника.
Джонатан Келли – лысый, краснощекий – ходил в зеленом пиджаке, усеянном всевозможными значками. Среди них я, к удивлению своему, обнаружил даже эмблему спортивного общества «Локомотив». Ловко пользуясь небольшим числом известных ему русских слов, он смело заговаривал с каждым, через пять минут хлопал собеседника по плечу и просил значок, какой-нибудь советский значок для коллекции. Секретарша его, Хэтти Андерсон, затянутая в темный жакет, молчаливая, с суровым взглядом серых глаз, была, напротив, сама сдержанность.
Для ужина, устроенного в честь мистера Келли, раздобыли икры и семги. Я расстался на этот вечер со своим неизменным ватником и вынул из чемодана пахнувший нафталином парадный костюм.
– Ли-ваноу, о-о! Да, да. Ли-ваноу, – обрадованно повторял мистер Келли, тряся мою руку. – О, йес! Да, да.
Он прибавил английскую фразу, и Хэтти, звонко и старательно выговаривая русские слова, перевела:
– Я много слышал о мистере Ливанове, и меня восхищает его упорство.
Потом ему представили Касперского. Его руку Келли тряс еще дольше, высказал еще больше восторга, а Хэтти, всё так же спокойно, без улыбки, возглашала:
– Я читал труды мистера Касперского. Я рад приветствовать такого выдающегося коллегу. В Штатах высоко ценят его труды.
Келли изрядно нагрузился, и щеки его сделались пунцовыми. Были тосты за союзников, тосты за правительства обеих стран, за Красную армию, за второй фронт. Мистер Келли каждый раз исправно осушал свою рюмку.
– Второй фронт! – восклицал он. – Да, да. О да!
Он умолк и уже без всяких спичей хлестал рюмку за рюмкой. Набрал в ложку икры, не донес, обронил часть на скатерть, не заметил и размазал бы локтем, но подоспела Хэтти, нагнулась к мистеру Келли и проворно очистила скатерть ножом.
Хэтти сидела почти напротив меня и рассказывала, старательно, по-ученически закругляя фразы. Она окончила университет. Ее отец три года работал в России, на тракторном заводе. Тогда в Америке был кризис. Отец в России добыл деньги для того, чтобы Хэтти могла учиться. Он много говорил дочери о России. Поэтому она избрала своей специальностью русский язык.
В произношении Хэтти выпадали мягкие знаки, «л» звучало твердо, жестко.
– На каком заводе был ваш отец? – спросил я.
– Краснохолмский тракторный завод, – выговорила она. – Красно-холмский.
– Да. Слышал, – сказал я. – Я жил в одной квартире с инженером, который проектировал этот завод и строил. Ваш отец, верно, знал его. Инженер Шеломкевич, Ефим Семенович.
– О! – брови Хэтти поднялись, глаза оживились. – Шеломкевич! Конечно! Отец вспоминал.
– Вот видите. Есть поговорка – мир тесен.
– Как? Мир тесен? Очень хорошая поговорка, – сказала Хэтти и повторила: – Мир тесен.
После ужина она подошла ко мне и сказала, что еще в Нью-Йорке узнала мое имя.
– Ваш родственник был изобретатель, – сказала она с улыбкой, и у меня дух захватило от неожиданности.
Оказывается, Келли перед отъездом поручил ей перепечатать справку из архива фирмы. Справку о доходе, полученном от какой-то огнеупорной краски, лет двадцать назад. Странная бумага, Хэтти запомнила ее. И сумма солидная – несколько сот тысяч. Старичок конторщик сказал Хэтти, что изобрел краску один русский. А когда она спросила Келли, то он ответил: этот русский – родственник Ливанова, главного геолога в Дивногорске. Келли велел ей молчать, но она не знает, зачем нужно скрывать это.
Кажется, когда Хэтти рассказывала, возле нас терся Симаков. Во время ужина он сидел на дальнем конце стола и молча ел, не поднимая головы, а тут вынырнул откуда-то.
Но я не обратил внимания на Симакова. В полнейшем смятении я слушал Хэтти. Что задумал Келли? Соблазнить меня своими грязными долларами? И Хэтти – такая с виду искренняя Хэтти, просто-напросто прощупывает меня? Я сказал