В середине августа ты поехал поездом в Дейтон, там нанял машину с шофером и велел ему везти тебя на запад по Милвейл-роуд. Дорога была настоящей транспортной артерией; милая деревенская дорога, по который вы с Люси катили в ее старом родстере и подскакивали на ухабах, теперь исчезла. При езде по этой гладкой, великолепной дороге мили проскакивали так быстро, что ты достиг фермы задолго до того, как ожидал ее увидеть; вы промчались мимо; на твой крик водитель остановился, развернулся и покатил назад, остановившись прямо перед домом. Здесь почти ничего не изменилось, за исключением появившихся вдали новых конюшен; дом по-прежнему слепил своей белизной среди вечнозеленых растений, а все остальные строения были выкрашены желтой краской. Все то же: позади фруктовый сад и теннисный корт. Ты хотел было выйти, пройтись по лугу и подняться на поросший лесом холм, оттуда спуститься вдоль ручья к озеру, где вы сидели с Люси в тот летний день, но ты подавил это желание. Пока ты сидел в машине, из-за угла конюшни появился всадник на лошади и стал мелкой рысью приближаться по подъездной дорожке. Это был отец Люси, постаревший, показавшийся тебе меньше ростом, но с прежней прямой осанкой. Ты ожидал увидеть его жену, но она не появилась. Когда он проскакал под воротами и в одиночестве стал удаляться по дороге, ты сказал себе, что она умерла. Никакая иная причина не могла разделить этих двоих, даже на время утренней прогулки.
Ты сказал водителю: «Назад в Дейтон». Высунулся из окна и смотрел назад, пока крупная надпись красными буквами по желтой доске «Милвейл сток фарм» не исчезла из виду. В ту ночь ты сидел нерешительный, полностью растерянный в номере гостиницы и тщетно пытался читать. Ты думал об Айдахо, но не хотел видеться с Ларри.
Тебе никого не хотелось видеть. И тем не менее ты должен кого-нибудь видеть, должен двигаться. Ты содрогнулся, вспомнив вечер, проведенный у тетушки Коры неделю назад, когда сидел на ее узком крылечке, ее кресло-качалка раскачивалась взад-вперед, пока она вела нескончаемый разговор своим пронзительным трескучим дискантом о последних часах твоей матери и о неизменном приготовлении на кухне кетчупа из томатов. Нет, возвращаться туда было бессмысленным. Не сейчас, по крайней мере, и не через месяц. С кем там разговаривать? Разве там был кто-нибудь, кому можно было бы что-то сказать?
Утром ты уехал поездом в Кливленд, прибыв туда в середине дня, направился со своим багажом в гостиницу «Огайо» и зарегистрировался. Было жарко и знойно, ни единого спасительного ветерка с озера, некоторое время ты бродил по улицам и наконец оказался перед Клубом охотников за соколами — но ты не зашел в него. Ты постоял там, затем с поникшими плечами ушел восвояси. Вскоре ты вернулся в отель, где десять минут провел у портье, изучая расписание поездов, затем поднялся в номер и собрал чемоданы, которые распаковал всего три часа назад. Присев на кровать, ты заказал разговор с подрядчиком, и тебе сообщили, что все готово к тому, чтобы начать работы по дому точно с первого сентября, в ту же минуту, как выедут мясник и его семейство. Часом позже поезд мчал тебя на восток.
Тебе пришлось сойти в Олбани в пять часов утра и около часа ждать поезда на Бостон, где ты сделал еще одну пересадку, на этот раз на поезд, отправлявшийся на север.
В ожидании очередного поезда ты провел ночь в гостинице в Портленде, и раннее утро застало тебя в дребезжащем местном поезде, двигавшемся в сторону лесов Мейна. Сойдя на станции в Пайнвилле около полудня и следуя указаниям, которые ты записал в офисе двумя месяцами раньше, ты нанял «форд» в небольшом гараже при дороге и минут двадцать трясся по узкой грязной дороге, забираясь в глубь леса. Наконец «форд» остановился перед маленьким коттеджем, располагавшимся в середине поляны; с одного конца громоздилась куча напиленных дров, поднимаясь выше крыши домика; из-за этой кучи появился какой-то человек и стал медленно приближаться к тебе.
Да, сказал он, его зовут Стив, и это его усадьба; да, сказал он, тропинка на Бакит-Лейк сворачивает вправо от дороги, как раз за опушкой этой поляны. Ты не пропустишь поворота; около трех миль налево уходит старая лесная дорога, а на Бакит-Лейк нужно свернуть вправо. Да, конечно, ты можешь оставить у него свои вещи, но он сможет доставить их только послезавтра. Ты достал из чемодана зубную щетку и расческу, передал ему вещи, расплатился с водителем «форда», прошел по дороге несколько сотен футов до того места, где поворот на тропинку был отмечен упавшим деревом, и углубился в лес.
Первые две-три мили ты довольно уверенно шагал по тропинке, но затем стал сомневаться, в одном месте, когда внезапно тропинка вывела тебя на широкую поляну, которая в дождливый сезон, видимо, была болотом, ты рыскал по лесу около часу, прежде чем снова нашел тропу. Даже в лесу поддеревьями было жарко, пот стекал по твоему лицу и по спине, пока ты шагал, повесив пальто и пиджак на руку, в неуместном здесь и неудобном деловом костюме и в начищенных кожаных туфлях. Ты давно оставил позади дорогу; тропинка казалась бесконечной.
Предполагалось, что она тянется на семь миль, и ты начинал чувствовать беспокойство; ты взглянул на часы; может, ты сбился с пути? Ты зашагал быстрее, через несколько минут за стволами деревьев появился просвет, и ты вдруг оказался на краю зеленой лужайки, которая мягко спускалась вниз к берегу озера — миниатюрному круглому озерку не более трех сотен ярдов в диаметре, окруженному со всех сторон густым зеленым лесом. Невдалеке, справа от тебя, стояла небольшая хижина, и ты чуть ли не бегом кинулся к ней с криком: «Эй! Шварц! Привет!»
Он лежал в траве за хижиной и читал книгу. На твои крики он вскочил и бросился к тебе навстречу с удивленной и радостной улыбкой:
— Билл! Боже, как ты забавно выглядишь! — И он горячо пожал тебе руку. — Все-таки ты приехал!
За эти три недели десятки раз ты готов был все ему рассказать — для этого ты и полез в эту глушь. Тебе казалось, что, рассказав ему, ты испытаешь невероятное облегчение; если произнесешь все это вслух, все детали и случаи, а потом скажешь: «Вот что ты об этом думаешь? Разве это не чепуха?» Может, поэтому ты и не решился это сделать, потому что это было единственным концом, за который ты мог потянуть; если это казалось необъяснимым и нелепым самому тебе, как это будет выглядеть в рассказе, что он может сказать, только то, что ты сходишь с ума? Может, ты ожидал от него чего-то еще. В нем был какой-то свет, которого он никому не показывал — ты просто знал, что он у него есть. У него была какая-то тайна, всегда была; каждое лето он уезжал в эту хижину на два месяца, абсолютно один, — ты был единственным человеком, которого он пригласил сюда.
Когда ты плавал, ловил рыбу, бродил по лесу, читал его книги и лежал на траве, разговаривая с ним, на траве под открытым, усыпанным звездами небом, а над тобой пролетал мягкий шепот деревьев, у тебя было ощущение, что твое здравомыслие оказалось во власти дурного духа и ты ищешь слово, способное изгнать его. Уставший после дневного напряжения, так как Шварц был невероятно активным и ты с трудом поспевал за ним. Он сидел в лодке, вытащенной на берег озера, курил, вокруг спускались сумерки, и после долгого молчания говорил:
— Нет, не думаю, что это важно, но этого, конечно, никто не сможет доказать. Просто потому, что я не могу представить себе организм, который заставляет действовать кто-то, помимо его самого. Разве только стимулы, но это другое дело. Если ты дотронешься до меня раскаленным железом, я отпряну, но железо здесь только внешнее; пружина моего действия находится внутри — это желание отстраниться от того, что может причинить боль. Все моральные и этические нормы не что иное, как то же раскаленное железо — Христос и Магомет, Кант и Кальвин, и Энтони Комсток — все они, собственно, одинаковы — невротические кузнецы, которые бросают железо в пламя, раздувают кузнечные меха, затем выдергивают нас и куют.