что ни помощников, ни советчиков у него в нынешней ситуации не было и быть не могло. Значит, решение оставалось исключительно за ним. А каким это решение могло быть, он даже в самом отдаленном приближении представить не мог. Такая неопределенность тащила за собой великое беспокойство, пронзительную тоску и отвратительную слабость. А за всем этим волнами возвращалась и та самая боль, что впервые проявилась в голове Никиты после того, как три мусора его в полутемной подсобке подмолодили. Казалось, что боль эта злобы и тяжести прибавила. Соответственно, и гримаса на его лице, про которую он знал и которую неуклюже и безуспешно пытался спрятать, еще заметней стала.
Еще сутки промаялся Никита Тюрин со своим обретением, все более убеждаясь, что новая возможность его сознания – вовсе не подарок, а дополнительный груз и без того к немалой арестантской ноше. Размышлял он на эту тему везде и всегда, но чаще всего случалось это на лавочке в курилке, что справа от входа в барак.
С этой лавочки, как головой ни крути, непременно вид на лагерный храм и открывался. На тот самый, куда еще совсем недавно он за помощью ткнуться думал, да по известным причинам передумал.
В один из таких моментов, поглядывая на невысокий церковный купол, где-то внутри своего мятущегося сознания ощутил Никита Тюрин какой-то возникший белый зыбкий прямоугольник с темными четкими буквами. Буквы мгновенно сложились в слова. Так же мгновенно пропал белый прямоугольник, и эти слова забылись, но смысл их жестко осел в памяти. Сводился он к единственному выводу, который по своей краткости и жесткости больше приказ напоминал: про все свои обретения и озарения – забыть, жить, как и раньше жил, честно тянуть арестантскую лямку и над головами у встречаемых людей ничего не выглядывать.
Чуть позднее что-то вроде пояснения-комментария вдогон к приказу пришло. Прямиком в сознание. Без всяких посредников в виде темных слов на белом пространстве. Простой смысл несли в себе эти пояснения: не дано человеку у себе подобных мысли читать и не надо к этому стремиться.
Так честнее и правильней.
Если же почувствовал он в себе такое свойство, то самое лучшее – отказаться от этого, как от неправильной привычки. Усилием воли, помноженной на здравый смысл.
И принял Никита всю эту информацию как должное. Как будто до всего сам дошел и сам такое решение принял.
А когда, следом за принятой установкой, чугунная боль его голову покинула, о себе даже слабого напоминания не оставив, понял, что такой ход событий – единственно верный, и совсем успокоился. Тогда же и почувствовал желание подняться, вытянуться в струнку и в сторону купола, рядом с которым недавно простые, но очень своевременные мысли появились, развернуться.
Смотрел он туда долго и внимательно. Будто снова хотел разглядеть тот самый белый прямоугольник с важными словами. Будто смысл, что в тех словах скрыт, лучше усвоить готовился.
И нисколько не удивился, когда рука, что еще минуту назад сигаретный бычок мусолила, вверх взметнулась и четкий, к себе обращенный крест описала.
Смуглая и… вовсе не старуха
Вчера я видел смерть. Ближе к полночи, когда после второй смены на ужин шел.
Отстал от всех, шнурок на коце завязать хотел, и… вот она. Проскользила между седьмым и девятым бараками. Не так чтобы очень быстро, потому я и разглядел ее. Но и не задерживалась, оттого немного чего из ее облика я запомнил.
Главное: никакая она ни старуха. Никакой дряхлости-ветхости. И вовсе не страшная. Смуглая, порывистая. Показалось, тонкий нос нервный и скулы резко обозначенные видел. Что-то восточное, арабское или цыганское, во всем этом угадывалось.
Глаз не видел. Это – к лучшему. Кому это надо: смерти в глаза заглядывать.
Одежда свободная, какого цвета – не отложилось, но точно темная. То ли капюшон, то ли платок на голове.
Еще: ног – проще, ступней – не видно. Между прикидом ее и землей, точнее асфальтом, в который плац лагерный закатан, пространство свободное, попросту воздух. Соответственно, не шагала она, а совсем по-другому двигалась – плыла, летела, или кто, невидимый и сильный, нес ее над этим асфальтом.
Рук, кстати, тоже не углядел. Так что ту самую косу, с которой смерть художники рисовать любят, ей держать нечем было бы. Хотя, возможно, руки просто сложены под одеждой были. Потому и не углядел их.
Может быть, это вовсе и не смерть была, а просто женщина? С такой летящей походкой, когда со стороны идущих ног не разглядеть и у которой руки под одеждой спрятаны?
Исключено! Потому что в полночь на территории лагеря строгого режима никаких женщин просто быть не может. Тут и днем женщина – событие. Когда медсестра с фельдшерицей в сопровождении мусора-прапора дважды в день проходят (на работу в санчасть и обратно), все арестанты к локалкам льнут. Слюну сглатывают, жмурятся мечтательно. И это притом что медсестра – грымза старая, квашня бесформенная, а фельдшерица, хоть и моложе, по лицу видно – стерва отъявленная, не случайно вторым браком замужем за кумом лагерным.
А место для такой встречи, кажется, не случайно выбрано. Все логично. Девятый барак – нерабочий, инвалидно-пенсионерский. Не надо объяснять, почему оттуда арестанты чаще всего на последний этап вперед ногами уходят. И седьмой барак – особенный, опять нерабочий, там блаткомитет базируется, оттуда вся лагерная жизнь рулится. Там самые отчаянные со всей зоны собраны. И там умирают чаще, чем в любом прочем отряде. То вскроется кто, то вздернется, а то передоз собственной персоной пожалует. Потому что, повторяю, самые отчаянные там собраны.
С учетом маршрута дамы этой выходило: жди в зоне нового покойника. К этому не привыкать. Только неделю назад у меня на глазах два шныря из санчасти на брезентовых носилках длинный черный пакет из соседнего барака вынесли. Жора Миронов Богу душу отдал. Легко умер – во сне: по отбою лег, а по подъему не встал. Сердце. Пятьдесят два ему было. По арестантским нормам, конечно, пожилой, а по вольным представлениям – жить ему да жить. И семью еще мог построить, и детьми обзавестись.
Впрочем, стоп. Метнулась смуглая женщина между… седьмым и девятым бараками. Только не в один из этих бараков она не вошла, проскользила куда-то дальше.
Дальше…
А дальше наш третий барак… Наш барак, в котором я с начала срока и обитаю, и за ним уже тройной забор лагерный с запреткой. Понятно, для нее все это – не препятствие, не помеха. Возможно,