Подобно колеблющемуся на ветру интеллигенту, слово до сих пор не может окончательно определиться с гендерной принадлежностью, испробовав все три («Продаваться будет подмоклая гнилая кофь», – пишут в нумере «Ведомостей» за 1742 год) и перебрав множество форм (кофий, кава, кагве и т. п.).
Табак и кофе родственны друг другу и в том, что в равной степени связаны с публичной культурой: сами турки-османы одно время запрещают кофе и табак, так как и то и другое переносит место социального общения из мечети в профанную кофейню. В Западной Европе кафе – место рождения публики Хабермаса наряду с театрами. В тавернах и кофейнях собираются первоначально масонские ложи. Королевское научное общество выросло на Альбионе в XVII веке из кофейного кружка, который регулярно собирался, чтобы обсудить, «что названо новой философией» – наукой.
И русский читатель уже в 1765 году мог узнать из перевода романа Антуана Прево, что «кофейные домы и другие общественные здания суть истинныя обители Аглинския вольности». Однако в России должно было пройти еще немалое время, пока кофе и шоколад спустились с придворно-аристократических высот в среду городских обывателей: пока же, как у Державина в «Фелице» (1792), кофе – синоним барского досуга: «А я, проспавши до полудни, курю табак и кофе пью…» Тогда как икону и предтечу русской интеллигенции А. Н. Радищева выпиваемый в те же годы в крестьянской избе в Пешках по пути из Петербурга в Москву кофий побуждает сначала задуматься о «плодах пота несчастных африканских невольников», а добавленный в него сахар – и о невольниках русских («не слезы ли крестьян своих пьешь?»).
Во Франции культура кофе и табака, соединенная с чтением периодики и обсуждением ее, соединилась с образом парижского литератора-интеллектуала, который сохранял свою узнаваемость и притягательность вплоть до конца XX века. Подобно послевоенному экзистенциализму, выраставшему из подвальных баров Правого берега, интеллектуальная элита XVIII века собиралась у Procope, Veuve Laurent или de la Rotonde; в аркадах Пале-Рояля пили кофе и шоколад будущие горячие головы Революции. Сердце бьется в упоенье, кофеин волнует кровь. В 1723 году в Париже четыре сотни кафе, накануне революции, к 1789 году – около 1800. Уже тогда появились знаменитые мраморные столики, уже тогда были «свои» кафе для разных групп.
В Берлине образованная мысль вынуждена обходиться в XVIII веке без кофеина. Ибо рачительный Фридрих II вводит на кофе государственную монополию («Пейте отечественное пиво!»), ограничивая ненужную роскошь и бездельную болтовню, которая с тех пор называется по-немецки Kaffeeklatsch, кофейный треп за расточительность. Долго эти барьеры не продержались, зато в немецких кофейнях и в XIX веке продолжали подавать пиво, несказанно удивляя иностранцев.
На протяжении XIX века кафе стали главным пунктом притяжения кварталов, определившихся как богемные. «Стоило вам только зайти внутрь, и вы сразу же чувствовали себя как дома»: это о кафе «Стефани» в мюнхенском районе Швабинг, но то же самое мог сказать посетитель Café des Westens в Берлине или Le Dôme на Монпарнасе.
В Варшаве первая «кавярня» открылась тоже в 1724‐м, но вскоре разорилась из‐за отсутствия клиентов. Однако в 1820‐х годах там уже более 120 заведений, среди них кофейня «бунтовщиков» «Гоноратка» на улице Медовой, где с «„филижанки кавы“ (чашки кофе), стакана пунша и перешептывания в уголку» начиналось обсуждение планов Ноябрьского восстания (1830–1831).
Еще дальше на восток в те же годы «под пунш и свечи вовсю крамольничали речи, предвестьем вольности дразня»; однако кофейни для декабристского поколения особого политического значения не имели (разве что встретиться с противником перед дуэлью). «Чистая публика», «лица с чином и положением в обществе, чиновники, отцы семейств, богатые купцы и дамы в кофейни не ходят», – пишет о Петербурге немецкий путеводитель 1827 года. Новое время наступило со сменой интеллигентского антуража на разночинскую публику. Кофейня Печкина против Александровского саду рядом с московским университетским кварталом и театрами, слывшая «самым умным и острословным местом в Москве»; «кондитерские» николаевского Петербурга.
Заглянем-ка в них на минутку: пожалуйте сюда-с. Удивительное дело: в революционном 1848 году западная пресса в оцепеневшей России не только не запрещена, наоборот, – почта становится ежедневной. А потому, что работают законы рынка, оборот владельцев кофеен благодаря читателям журналов увеличивается в разы. В свою очередь, из‐за этого они могут делать хорошие скидки посетителям: 15 копеек в день за пользование читальней, 50 копеек – кофе с булочкой и сливками. «Прежде всего вы беретесь за политические журналы, чтобы узнать, что делается в Европе… Огромный лист… прочтен вами от доски до доски… вы дополняете прочитанное», – пишет, помилуйте, «Вестник Московской городской полиции» за март 1848 года. А ведь уже свергли Луи-Филиппа во Франции, революции в Вене и Берлине. «У нас читают много – более делать нечего», – скорбит Тимофей Грановский (1849). Да, о революции не говорят, не «публично резонируют», а молча читают. Но и это уже немало. В дневнике Н. Г. Чернышевского 1848 года слова «революция» нет вообще – в отличие от слова «кондитерская». «Торжество реакции! что-то будет? – Мне это было несколько неприятно – что делать… Выпил кофе – хуже, чем где-нибудь, менее сахару и хуже хлеб», – так комментирует он события в Берлине. А уже осенью того же года (1849) Николай Гаврилович поглощает вместе с кофе речь Прудона в «Журналь де деба»: «начал читать – какой необыкновенный жар! не решительно ли я революционист?» Но и кофе разделяет «отцов и детей»: пока Чернышевский пьет дешевую бурду, Герцен в Лондоне потребляет в своем особняке исключительно «кофе очень хорошего достоинства» за чтением того, что он называл «Теймс» (Times).
После 1860‐х кофейни в России теряют значение читален, они никогда не становятся в первый ряд «публичных мест», обсуждение общественных проблем идет не в них. Но в остальном к кануну Первой мировой войны культура богемно-интеллектуальных кафе цветет пышным цветом, и когда в 1912 году Троцкий пишет о «мессианизме интеллигентских кофеен», завсегдатай венского Café Central знает, что говорит. Придя к власти, большевики сводят ввоз кофе в Россию почти к нулю. Пока в 1960‐х годах не наступает кофейный ренессанс за счет поставок из «развивающихся» стран. Кофе вновь входит в состав интеллигентного modus vivendi как символ западничества и фронды. В лидерах, кроме советского Запада – Прибалтики и Львова, – ожидаемо бывшая имперская столица с кафе «Сайгон», где вращалась неформальная публика: от Иосифа Бродского до Бориса Гребенщикова.
На изображенной Маковским party, однако, в центре самовар. Кофе ассоциируется с рациональным и креативным, но не задушевным. А «в России ни один разговор по душе не обходится без самовара», – уверяет Софья Ковалевская в своей пробе пера «Нигилистка» (1884). Уже до того, в кружках и салонах попроще николаевской поры «с утра до ночи толпились студенты, пили в стаканах разносимый чай и курили», как в данном случае у Авдотьи Елагиной в Москве 1840‐х. Именно чай становится попутчиком вагонных споров за освоением нового пространства железных дорог: «Душою железнодорожной домашности был, как известно, чай. Боже, сколько выпивалось его между Москвой и Екатеринбургом, Москвой и Кисловодском – подумать страшно. Семейные ездили со своими чайниками, интеллигентам же одиночкам приносил чай истопник, у которого самовар у вагонной топки кипел круглые сутки Никелевый подносик в черной, как ухват, руке и ломтик лимона на блюдечке…» (Федор Степун).