Нет ни одного человека, который, пользуясь разумом, не нуждался бы в помощи бога, ибо без этого разум оказывается проводником, который сбивается с пути. Философию можно сравнить с порошком столь едким, что после того, как он разъел больную плоть раны, он начинает разъедать живое здоровое тело, разрушает кости и проникает вплоть до костного мозга. Философия сначала опровергает заблуждения, но, если ее при этом не остановят, она нападает на истины и, когда предоставляется возможность поступать, как ей заблагорассудится, заходит так далеко, что сама уж не знает, где же она оказалась, и не может найти себе пристанища[436].
Такая фармакологическая метафора, не слишком лестная для философии, отражает скептицизм бейлевой мысли, отмечаемый многими исследователями[437]. Бейль идет еще дальше и заявляет, что философия вообще ничего не стоит без того света, что проливает на самые трудные вопросы божественное откровение. Его дискурс в «Разъяснении о пирронистах» звучит едва ли не комично:
Было бы совершенно ошибочно полагать, что Иисус Христос имел намерение прямо или косвенно покровительствовать части философских школ в диспутах, которые они ведут с другими. Его намерение состояло скорее в том, чтобы запутать всякую философию и тем самым показать ее тщетность[438].
Протестантизм Бейля позволял ему делать такие рискованные замечания, и тот же протестантизм отражал его напряженную религиозность, сочетавшуюся со скептицизмом. Такое эклектическое по своему характеру мышление отразилось в его «Словаре», содержащем отдельные статьи и не складывающемся в стройную систему. Сам Бейль признавался: «Мне неведомо, что такое систематическое размышление, я легко попадаюсь на удочку, легко покидаю тему, о которой идет речь, устремляюсь в такие места, куда лишь с большим трудом можно найти дорогу; я человек, очень подходящий для того, чтобы вывести из терпения ученого, требующего методичности и систематичности во всем»[439]. Этот антисистематизм носил осознанный характер и был реакцией на рационализм предыдущего столетия.
Бейль обладал талантом рассматривать мыслителей прошлого как своих современников, а их доктрины – как непосредственно связанные с его, Бейля, современностью. Для него не существовало дистанции, разделяющей «старых» и «новых», поскольку в сочинениях античных или средневековых философов он видел отклик на насущные вопросы своего времени. Так, он считал нелепым, что католическая церковь почитает доктрину бл. Августина, но при этом отвергает учение Янсена, поскольку оба автора, на его взгляд, выдвигали одни и те же идеи. То же касается учения Кальвина о свободе, совпадающего с таковым у Августина. «Физическое предопределение томистов, необходимость у святого Августина, необходимость у янсенистов и Кальвина – все это в сущности одно и то же…»[440] Точно так же Бейль усматривает значительное сходство между учениями Левкиппа, Кеплера и Декарта и т. п. При этом Бейль не сомневается, что перед нами не случайное совпадение, а факт заимствования. «Такова болезнь великих умов: они неохотно признают, что обязаны своими знаниями ближним; они хотят, чтобы думали, что они все почерпнули в глубинах своего духа и что у них не было другого учителя, кроме собственного гения»[441]. Нельзя не признать правоту Бейля во многих случаях, особенно когда речь идет о картезианстве.
Однако такая склонность видеть общее в старых и новых доктринах не заслоняла от Бейля их различий, а скорее напротив, позволяла ясно их увидеть.
Весьма любопытным представляется нам то обстоятельство, что главным пороком новой философии Бейль считал, по-видимому, манихейство, принимающее разный облик, но всегда узнаваемое. Он даже заявил, что «в положении, в котором сейчас находятся люди, нет ереси менее опасной, чем эта»[442]. Его анализ манихейства столь интересен и так много говорит о его складе ума и характере мировоззрения, что мы позволим себе остановиться на нем чуть подробнее, рассматривая его если не как центральный, то, во всяком случае, как весьма существенный пункт Бейлева «Словаря».