Настоящие мастера рассказа – во всяком случае, мне знакомые – сильны в устном их изложении. И я более ценю в писателях дар рассказчиков, а не стилистов. Почему-то мне кажется, что тем самым я отдаю им должное в большей мере. Наибольшее впечатление история производит тогда, когда вы ее слушаете, когда рассказчик жестикулирует и делает паузы, теряет нить, спотыкается, запутывается в сюжете и распутывает его. В хорошо рассказанной истории есть некая застенчивость, сменяющаяся самоотречением, экстазом, непринужденностью и даже исступлением. Такие рассказы родятся на легком дыхании, после чего подлежат забвению или развеиванию на все четыре стороны света. В конце концов, содержание рассказа не так уж важно, важен творческий акт, совершаемый одновременно с миллионом других, подобных ему, непрерывно и постоянно. Ведь единственное, что важно в истории, – это ее рассказчик. Хранить же историю между дерматиновыми обложками, изучать ее, как мертвое насекомое, анализировать ее, подражать ей, соперничать с ней или даже пытаться превзойти ее в совершенстве – совершенно пустое занятие, не имеющее с творчеством ничего общего. Ибо настоящий творец – это актер, обогащающий и облагораживающий наше восприятие жизни, в то время как профессиональный автор коротких рассказов – это чаще всего зануда, как правило пишущий для того, чтобы уберечь жену и детей от голода, или пытающийся своим ремеслом компенсировать неудачу своих начинаний в других областях жизни. Профессиональный автор коротких рассказов не испытывает радости творчества, его не переполняет чувство безудержности или вызова, он, как правило, работает с дурным настроением и полагается лишь на тупое усердие, одним глазом уставившись на часы, а другим – на воображаемый и зачастую невидимый чек. Труд такого писателя – это напрасная жертва, приносимая на алтарь приятного времяпрепровождения полуобразованных дурней. И награда его, когда он все-таки ее получает, безрадостна. У таких писателей нет своего читателя, они обслуживают «массу», которая покидает их, как стая крыс, – стоит лишь поманить кусочком сыра поаппетитнее.
Что более всего в произведениях Андерсона впечатляет, так это гениальное изображение обыденного, наделенного важным и универсальным значением. Рассказ «Торжество яйца» в этом отношении можно считать классическим. (Другое великолепное достижение в том же роде входит в одну из последних книг Андерсона «Кит Брэндон». По сути, это небольшая история, герой которой превращается в лошадь: он становится на четвереньки и ведет себя как лошадь целых десять или пятнадцать минут. Уверяю вас, подобной лошади еще не видывал свет – ни на земле, ни на море, ни в легенде.) В свое время я ужасно обрадовался возможности сообщить Андерсону, как понравилось мне его «Торжество яйца». Книга попала мне в руки в момент, когда, отчаявшись высказать то, что мне хотелось высказать, я уже собирался забросить писательство. Но «Торжество яйца» вдохновило меня, как, впрочем, и все остальные книги Андерсона (вплоть до его «Темного смеха», после чего я практически перестал читать американских писателей). Мне казалось, голосом Андерсона говорила сама Америка. Он писал раскованно и свободно, его стиль освежал, как стакан ледяной воды, стоящий на столе в каждом американском доме или ресторане. Позже я узнал, что свобода и раскованность стиля Андерсона – это результат долгого и трудного ученичества.
И все-таки, что бы я ни писал об Андерсоне, прежде всего в нем привлекает его личное обаяние, именно оно заставляет предпочитать его писателям, несравненно более сильным, чем он. Пробу его характера я оценил сразу же, как только с ним познакомился. С нами был Дос Пассос, его я тоже видел в тот раз впервые. Мы двинулись в близлежащий бар. «А теперь говори! – мысленно приказал я ему. – Покажи, какой ты прирожденный рассказчик! В точности ли такой, каким я тебя воображал?» И Андерсон показал. Его характер и великолепное чувство детали (хотя Сандрар владеет ею даже лучше) тут же развернулись во всем их блеске. Я бережно подбирал каждое оброненное им слово, а он сыпал ими, как маленькими круглыми золотыми дукатами. Цепочки слов, паузы, неловкие остановки, поиски нужного выражения, словесные недоразумения – все в точности соответствовало тому, с чем я уже встречался в его книгах.
Его речь, такая естественная, легкая и текучая, мягкая и добродушная, могла принадлежать только влюбленному в этот мир человеку. В языке Андерсона нет ни злобы, ни досады, ни наглости, ни мелочности. На худой конец, в нем звучит лишь легкое сожаление, но разочарование – никогда! Вера Андерсона в маленького человека безгранична. Наверное, он даже слишком носится с ним, но и это говорит только в его пользу. Значение простых людей преувеличить нельзя: в конце концов, надежды на будущее человечества мы возлагаем только на них.
Другие писатели, которых я знал, очень походили на свои книги. Андерсон был крупней своих книг. Он был самим своим рассказом плюс человеком, который написал его, плюс еще человеком, который с удовольствием его выслушивал. Манера, в какой он повествует о некоем встретившемся ему оригинале или об анекдотическом случае, выдает его почти трепетно-религиозное уважение к материалу. Андерсон не выпячивает своего «я», он не пытается командовать событиями и не направляет их ход. В его произведениях герой всегда говорит от первого лица. При этом Андерсон отличается терпеливостью даже не художника, а священника: он знает, что под шелудивой коростой всегда может скрываться благородный металл и что все в этом мире наделено примерно одинаковой ценностью, и обыкновенный навоз может оказаться не менее поэтичным предметом, чем планеты и звезды. Андерсон знает также пределы собственного таланта и собственные недостатки. Может быть, поэтому он никогда не пишет о человеке как о какой-то редкостной птице, только что открытой социологом, или карикатурой на социолога – социальным работником: его герои – обыкновенные люди; он ведь и сам был обыкновенным человеком и считал, что вправе писать только о мужчинах и женщинах, которых хорошо понимал.
Один из его друзей рассказывал: когда Андерсон приехал в Париж и впервые увидел Лувр, Сену и сады Тюильри, с ним случился шок – он расплакался. Звучит похоже на правду. Ибо Андерсон был наделен даром скромности. Он уважал всё и всех. И он мог прийти в восторг от изящной формы ножа или вилки. Он также признавал собственные недостатки и умел, когда находил это уместным, над ними подшучивать. Андерсон не толкался локтями в толпе коллег и не отжимал их на задний план; единственное, чего он от них хотел, – чтобы ему тоже выделили местечко, пусть даже последнее. Бесценный и такой редкий человеческий дар!
Возвращаясь к искусству рассказчика, мне хотелось бы провести линию разграничения между Андерсоном и другими профессиональными писателями коротких рассказов, которыми Америка кишит, как микробами. Профессионалы наводят на меня скуку, от которой хочется выть. Их анекдоты неостроумны, они угнетают и раздражают. В них нет искры творческого таланта. Единственное, чего профессионалы хотят и что им иногда удается, – это отодвинуть момент, которого американцы боятся больше всего, а именно той паузы, когда они остаются наедине с собой и с зияющей в их душе пустотой.
Рассказчик Андерсон не ублажает читателя. И он не стремится подменять собой пустоту. Если он берется рассказывать вам историю, то только для того, чтобы создать настроение и дух сопричастности. Андерсон не требует внимания и не стремится встать в центр. Он не боится неловких пауз или того, что его вечеринка окажется скучной. Его цель – причастие через слово, обмен переживаниями и уникальная по силе переплавка их в фонд общего опыта – именно это всегда превращало общение с ним в праздник настоящего братства. Мы редко оказывались в одной компании, но мне нравилось даже то, как он садился за стол. Он плюхался на свое место непринужденно, в полной уверенности, что если никто, кроме него, не внесет своего вклада в общую копилку беседы, это непременно сделает он: он ведь никогда не ходит в гости без своего инструмента! Который, кстати, всегда был при нем – он сам.