Знать, и у нее тайно жила в сердце боль по сыну, по первенцу сгинувшему – как раз Пелко ровесник был бы теперь… Или, может, просто легче пожалеть-полюбить не здорового, а больного? Неведомо никому! Но люди видели, что боярыня, малого Ратшинича ни разу не приласкавшая, все подходила к Пелко, подсаживалась, спрашивала, не хочет ли чего.
Потом корел начал вставать и, едва поднявшись, принялся шушукаться с Всеславушкой в углу возле печи. Боярыня перепугалась сперва и осерчала: ишь ведь каков, да по себе ли деревце облюбовал?.. После призадумалась…
Несколько дней Ратша отлеживался в лесу, как подстреленный волк. Голова болела по-прежнему, не думая утихать. Крепко же ошеломила его Всеславушка, да и коромысло черемуховое не пощадило, не признало рук, выгнувших-вытесавших его для любимой… Почему коромысло? Помнил же, что досталось ему лопатой. А привязалось накрепко – коромыслом, и все тут. Вот тебе, значит, свадебное хождение за водицей, вот тебе и молодая жена.
Лежа под своей елкой, он отодрал клок от рубахи, туго стянул голову повязкой. Сделалось вроде полегче. До смерти жаль было рубашку, ту самую, милыми руками расшитую, все пальчики, поди, переколола впотьмах… Ратша лежал с закрытыми глазами и молча винился перед невестой за несбереженный подарок, потом уплывал в дурнотное подобие сна, и Всеслава приходила к нему, устраивала его голову у себя на коленях и гладила по грязным спутанным волосам, утихомиривая боль. Ратша просыпался и не мог взять в толк, наяву было дело или во сне.
Четверо суток он не ел и не пил, все лежал, свернувшись клубком, и голову от земли старался не поднимать. Только изредка вытаскивал из-за пазухи невестину шапочку, клал к щеке – веяло родным и становилось тепло. Вихорь бродил неподалеку, сторожил лучше всякой собаки. Ратша знал: конь не бросит его, предупредит о злом человеке, а любопытного зверя прогонит далеко в лес. Впрочем, Ратша не боялся ни клыкастого вепря, ни пестрого лесного кота. Зверь осенью сыт. Принюхается и отойдет, не обидев… Время от времени Вихорь подходил к хозяину, осторожно дул в лицо: вставай, мол… Ратша не вставал.
Всеслава, наверное, зашлась бы слезами, случись ей увидеть его здесь. Решила бы – умирает. Где ж ей знать, что Ратша-оборотень вправду умел отлеживаться впроголодь, по-волчьи, зализывая раны. А потом пускаться в путь, будто ничего не произошло. Или драться, если подходила нужда. Это тоже воинская наука, жаль того, кому она не по зубам. На сей раз, правду молвить, дела и впрямь были плохи. Стоило оторвать висок от ладони, и облетевший лес начинал противно кружиться, тыча в глаз черными перстами ветвей… Ратша терпеливо лежал в своем логове и ждал, пока дыхание перестанет отзываться болью в затылке.
И не было в нем зла на Всеславушку, невесту любимую. Не мог найти его в себе, сколько ни искал. Никак не становились они рядом, не роднились: его Всеславушка – и зло… Вместо зла рваной раной жила в груди тоска. Не уймешь ее ни повязкой, ни лекарством, ни заговором крепким. Вот ведь как все сложилось-то: впервые потянулся к теплу и весь в огонь обломился. До пепла выгорело, до золы, не соберешь, не оживишь… А что сгорело, сам не знал. Такое, чего у него никогда прежде не было и теперь уж не будет. И эта беда стояла перед ним во весь рост – Ждан Твердятич и дружина, ставшая чужой, малыми мурашками ползали у ее ног. И казалось, что, может, вовсе и не стоило нянчиться тут с больной головой – зачем, ради чего?..
Если делалось особенно тошно, Ратша стискивал зубы – так, что звон приключался в висках и слезы выкатывались из-под век. И нарочно начинал думать о том, как по весне охотники разыщут здесь его истлевшее, мышами-горностаями траченое тело, и передергивало от отвращения. «Волк, волк, – звал он молча. – Хоть ты приди, серый, поскули рядом, обнялись бы, пуще прежнего побратались бы…» А по утрам выпадал иней, и все чаще оказывалось, что волосы за ночь примерзли к рукаву – полдня долой, покуда отдышишь. Было очень холодно, и, должно быть, поэтому Ратша иногда ловил себя на странном желании: впервые хотелось, чтобы кто его пожалел…
Когда Всеслава и Пелко подошли к боярыне вдвоем, та сперва испугалась не на шутку. Тут и гадать не надобно, ясно же, что у них, у молодых, на уме. И сколько всего за краткий миг передумалось! Успела подивиться, что не Ратша-оборотень подле дочки нынче стоял, успела и поглядеть на нее с невольной укоризной – ладно ли так-то, вчера еще одному рубашку кроила, сегодня другому?
– Мама, – тихо выговорила Всеслава, – мы сказать тебе порешили…
Рослый Пелко стоял позади нее, тихонько укачивал правую руку на груди, в берестяной колыбельке. Болела рука. А лицо у парня было напряженное, хмурое. Боялся, видать, как бы мать-боярыня впрямь не заартачилась, не загордилась.
– О чем, деточка? – спросила та и подумала, что таковы все молодые: ведать не ведают, что отцы-матери их видят насквозь.
– Мама, – повторила Всеслава. Перестала терзать сцепленные пальцы, шагнула вперед и взяла боярыню за руку. – Пелко вот говорит, у них в роду нас с тобой жить примут и в обиду не дадут…
Четверо парней молча смотрели на них от двери: видно, знали уже, о чем будет речь.
Тут боярыня тихонько села на лавку и по давней привычке подняла к сердцу ладонь. От мягких щек разом отступила кровь, все лицо вмиг постарело. Всеслава кинулась на колени, обняла мать, зарылась головой в ее подол. Так, не глядя, ей и слушать легче будет, и говорить.
– Мужа твоего люди за вас встанут охотно, – сказал медлительный Пелко. – Только нынче, сама знаешь, половина еще в ранах лежит, да хотя бы и все сошлись, добра ведь не будет. – Помолчал и добавил: – К нам, на Устье, ни кунингас не придет… ни Ратша этот не доберется.
Боярыня судорожно притянула к себе дочь, прижала к самому сердцу. Смотрела на Пелко, почти не узнавая: вот каков мальчонка безусый… А тот хорошенько подумал и сказал еще:
– У нас люди добрые и род храбрый. Да и не далеко здесь, если болотами. Твой муж меня от смерти избавил, полюбили его в роду.
Всеслава вдруг заплакала, не вынеся ужаса: сейчас, вот сейчас надо будет открыть рот и сказать про отца, сказать все без утайки, как есть… Съежилась и что в петлю полезла:
– Мама… а батюшка-то…
– Нету его, дитятко!.. – глухо вскрикнула боярыня, и суровые парни в дверях поневоле вскинули глаза. – Нет больше батюшки твоего!..
Всеслава чуть было не выдала себя, чуть не спросила – да кто сболтнул? Устояла, будто на кромке оврага.
– Сон мне был, – уже потише всхлипывала боярыня, и слезы – знак душевного облегчения – катились невозбранно. – Как раз за три денька перед тем, как Ратша с полоном вернулся… Попрощаться приходил да тебя, дитятко, наказывал опасти…
Пелко молча переминался с ноги на ногу, поглядывал на обнявшихся женщин. Может быть, и у него в горле першило, но это уж никого не касалось. Слезы – женское дело, недаром они у них всегда наготове. Он-то свои по боярину пролил давно, все пролил, без остатка. Ратшу бы теперь поплакать заставить. Да не простыми слезами – кровавыми. Вот так!