Ознакомительная версия. Доступно 13 страниц из 65
вода – наиболее верное «зеркало голосов»[466]. Дрозд, к примеру, поет, словно чистый водопад. В своем большом романе под названием «Вулф Солент», Поуис[467], по-видимому, увлечен этой метафорой, этой метафонией[468]. Например: «В особых звуках пения дрозда, проникнутых духом воздуха и воды, больше чем во всех остальных звуках в мире, для Вулфа всегда была какая-то таинственная прелесть. Казалось, в сфере звука они содержали то, что в сфере материи пряталось в прудах, устланных мглою, с зарослями папоротника вокруг. Казалось, в этих песнях – вся печаль, какую только можно пережить, не переходя той незримой черты, за которой грусть становится отчаянием»[469]. Я перечитал эти страницы несколько раз, в результате чего понял, что рулады[470] дрозда – это опускающееся зеркало водной глади, замирающий водопад. Дрозд поет не для неба. Он поет для ближайшей воды. В дальнейшем (р. 143) Поуис, подчеркивая сходство песни дрозда с водою, услышал в ней еще и «этот мелодичный каскад текучих нот, свежих и дрожащих, который [как кажется] желает иссякнуть».
Если бы в голосе природы не было подобных «двойничеств» и звукоподражаний, если бы в водопадах не отдавались эхом звуки пения дрозда, мы, похоже, так и не смогли бы услышать природные голоса как своего рода поэзию. Искусство имеет потребность учиться по отражениям, музыка – по отзвукам. Изобретают только тогда, когда имитируют. Людям свойственно полагать, что они следуют реальности, а они переводят ее на язык человека. Подражая реке, дрозд как бы слегка проецирует на нее чистоту собственного голоса. Тот факт, что Вулф Солент стал именно жертвою подражания, а голос дрозда в ветвях оказался чистым голосом прекрасной Герды, придает миметизму естественных звуков еще больший смысл.
Во Вселенной нет ничего, кроме эха. Если некоторым языковедам-грезовидцам вздумалось сделать птиц первыми «озвучивателями», вдохновившими людей на речь, то сами птицы подражали голосам природы. Кине, в течение долгого времени вслушивавшийся в голоса Бургундии и Бресса[471], обнаружил «прибрежный плеск в гнусавости болотных птиц, кваканье лягушек, в хрипе „пастушка“[472], свист камышей – в пении снегиря, вопли бури – в голосе птицы-фрегата». Так откуда же ночные птицы взяли свои дрожащие, трепещущие голоса, похожие на многократный отзвук сейсмического толчка в руинах? «Так, все звуки природы, будь то одушевленной или мертвой, обладают в живой природе собственными отзвуками и созвучиями»[473].
Арман Салакру тоже находит эвфоническое родство между песнями дрозда и ручья. Заметив, что морские птицы не поют, Арман Салакру тотчас же задается вопросом – по каким случаям раздается птичье пение в наших рощах: «Знал я одного дрозда, выросшего у болота, – пишет он, – и тот примешивал к своим мелодиям голоса хриплые и резкие. Может, он пел для лягушек? Или же превратился в одержимого?»[474] Вода – это огромное единое пространство. Она сливает в гармонию колокольный звон жаб и дроздов. Во всяком случае, поэтическое ухо, покоряясь песне воды, как фундаментальным звукам, приводит хор нестройных голосов к единению.
Итак, и ручей, и река, и водопад ведут такие речи, которые понятны людям. Как сказал Вордсворт, все это – «музыка человечества»:
The still, sad music of humanity Тихая, печальная музыка человечества. (Лирические баллады)
Как же голосам, в которые вслушиваются со столь глубоко прочувствованной симпатией, не быть вещами? Чтобы вернуть вещам оракулическую значимость, с какого расстояния следует их слушать: с близкого или далекого? Нужно ли, чтобы они нас загипнотизировали, или же нам самим следует предаться их созерцанию? Подле предметов рождаются два великих движения воображаемого: все тела в природе «продуцируют» карликов и великанов, шум вод заполняет собою безмерность неба или пустое пространство раковины. Это и есть те два движения, в которых обычно живет живое воображение. Вслушивается оно только в приближающиеся либо в удаляющиеся голоса. Слушающему вещи хорошо известно, что говорят они или чересчур громко, или чересчур тихо. Так спешите же услышать их! Ведь водопад уже грохочет, а ручеек – лепечет. Воображение – это «шумовик», его задача – усилить или заглушить звук. Стоит воображению стать повелителем динамических соответствий, как образы начинают в самом деле говорить. Если медитировать над «этими тонкими стихами, где дева, склонившись над ручьем, чувствует, как в чертах ее сквозит красота, рождающаяся из шепчущих звуков», то станет понятным взаимное соответствие между образами и звуком:
And beauty born of murmuring sound Shall pass into her face. (Wordsworth. Three years she grew) И красота, рожденная из шепчущих звуков, Да засквозит в ее лице. (Вордсворт. Росла она три года…[475])
Эти соответствия между образами и речью поистине целебны. Свежесть ручьев или рек дает утешение психике болезненной, склонной к помешательству, опустошенной. Однако нужно, чтобы свежесть эта была выговоренной. Нужно, чтобы несчастная тварь поговорила с рекой.
Так отправляйтесь же, о друзья мои, ясным утром петь гласные ручья! В чем наше изначальное горе и застой? В том, что мы колеблемся – высказаться или нет… Страдание рождается в час, когда мы в самих себе нагромождаем друг на друга умолкнувшее. Ручей научит вас говорить вопреки всему, несмотря на горести и воспоминания; через эвфуизм[476] он научит вас эйфории, посредством поэмы обучит энергии. Каждый миг он снова и снова будет говорить вам какую-нибудь идеально округленную острóту[477], что катится по камушкам.
Дижон, 23 августа 1941 г.
Ознакомительная версия. Доступно 13 страниц из 65