— Сколько?
— Десятку за снимок. Долларов, конечно.
— А сколько за девочку?
Величковский наклонился, протер ладошкой носок туфли, потом увидел какое-то пятнышко на другой туфле, тоже протер, потом вытер ладонь о штаны.
— Сколько, сколько... Они сами приставали... Полсотни давал.
— Долларов?
— Ну не рублей же!
— С Пахомовой давно знаком?
— Не понял?
— О Пахомовой спрашиваю. О Ларисе. Ну? — Пафнутьев даже сам не заметил, как это словечко выскочило из него. И надо же, Величковский принял его легко и тут же ответил на вопрос:
— Да так... Знакомы, в общем.
— Плитку у нее клал?
— Жаловалась?
— Не так чтобы очень...
— У нее две квартиры оказались совмещенные... Пришлось повозиться. В одной она ванную совместила с кухней, получилась такая ванная... С окном!
— Девочек ей сдавал или Пияшеву?
— Каких девочек? — искренне спросил Величковский. — А, девочек, — не мог он, ну просто не мог сразу переключаться на другую тему, ему требовалось время, чтобы понять, чего от него хотят. — Они у нее работают по очереди. Жлобиха. А может, и того...
— Что того?
— Может, у нее привязанность ненормальная.
— Это точно?
— Жаловались девчонки, — Величковский наклонился и протер пальцами туфли, на которых опять обнаружил какое-то помутнение.
— Так, Лариса Анатольевна, — пробормотал Пафнутьев озадаченно, — значит, и здесь отметилась, значит, и здесь соблазнилась. Надо же, какое разнообразие. А Сысцов?
— Что Сысцов?
— Не жлобился?
— Да все они хитрожопые! — вырвалось у Величковского. — Как деньги платить, уж так страдают, так страдают... И болезни у них вдруг обнаруживаются, и неожиданные поездки, траты...
— Плитку у него клал?
— Ну.
— Хорошо получилось?
— Испанская плитка плохо не ложится.
— Где клал? На кухне?
— На кухне? — возмутился Величковский. — Какая там кухня! Кухня — это так... Забава. Там ванная тридцать квадратных метров! Я год из этой ванной не вылезал!
— Хорошо заплатил?
— Догнал и еще раз заплатил.
— Это где, у него на даче?
— Сысцов сердится, когда его дом называют дачей. У меня нет дачи! — так он говорит. — У меня вот домишко, и это все, что я имею. А в этом домишке ванная под тридцать метров. С сауной и бассейном.
— Знаю я этот домишко, бывал, — вздохнул Пафнутьев. — Ведь, чтобы его убрать, работники нужны. Один человек не управится.
— С работниками у него все в порядке.
— Девочки из Пятихаток?
— Не только, — буркнул Величковский.
Пафнутьев помолчал, склоняя голову то в одну, то в другую сторону, и вдруг замер на какое-то время, ошарашенный собственной мыслью, и, пока с нею, с этой мыслью, пронзившей все его существо, не разобрался, продолжал молчать. И наконец, словно вспомнив, что он в кабинете не один, заговорил снова, подбираясь к этому своему диковатому озарению издалека, как бы с тыла:
— Значит, пятихатские девочки знают, где живет Иван Иванович Сысцов?
— Не все, но кое-кто знает! — Странная манера была у Величковского — не мог ни на один вопрос ответить спокойно. Самые невинные слова Пафнутьева он воспринимал с подергиванием плеч, с каким-то почти кошачьим фырканьем. Это было свойство людей с Украины — Пятихатки, Магдалиновка, Анназачатовка... Жестами и вскриками удивления или возмущения проявлялся интерес к собеседнику, ответить просто и спокойно — невежливо, даже оскорбительно, надо обязательно показать свое заинтересованное отношение и к словам собеседника, и к нему самому.
Пафнутьев помолчал, подвигал бумаги по столу, вчитался в какие-то показания, отодвинул их в сторону.
— Дима, послушай меня... Ты побывал в камере не самой плохой. Есть получше, есть и похуже, есть гораздо хуже. Могу тебе сказать по дружбе одну вещь... Во всех камерах, и плохих и хороших, уже знают, кто ты такой, чем занимаешься, кроме кладки плиток... Знают. Там система оповещения отлажена очень хорошо. Иногда случается так, что человека, я имею в виду преступника, после камеры наказывать и не надо. Его уже не накажешь сильнее. Он на всю жизнь все понял и все запомнил.
— Инте-е-ре-е-сно, — протянул Величковский. — Это что же получается?.. Вы мне угрожаете?
— Да, — кивнул Пафнутьев.
— И это допускается?
— Как видишь, — Пафнутьев развел руки в стороны, показывая свое бессилие что-либо изменить. — Мне как, вызывать конвоира, чтобы он отвел тебя в камеру, или мы еще поговорим?
— Так мы же еще не начинали! — удивился Величковский.
— И я так думаю. Продолжим?
— Ну... Если у вас есть ко мне вопросы...
— Есть несколько. Если я сегодня устрою хороший обыск в доме Сысцова... я найду там пачку твоих фотографий? Этих голеньких пятихатских красавиц?
— А их и искать не надо! — воскликнул Величковский с недоверием. — Они у него всегда на пианино лежат. И получше моих, покрупнее. И глянец там, и все, что надо. Глаз не оторвешь.
— Значит, ты ему пленку отдал?
— Конечно. Такой был договор... Ну, я имею в виду, что он как-то попросил на время, я не удержался...
Понял, сообразил Величковский, что слово «договор» произнес напрасно, ох напрасно. Сорвалось словечко как бы у другого Величковского — хитрого, жесткого, цепкого, не того, который здесь не первый день изображал из себя придурка. Пафнутьев это слово услышал. Но вида не подал. Его устраивала та роль, которую играл плиточник. Изображая из себя какого-то недоумка, он мог сказать гораздо больше, чем сказал бы всерьез. А сейчас шла беседа, когда он мог сказать что угодно, а потом сделать вид, будто его не так поняли, что-то приписали, обманули.
А Пафнутьев тоже продолжал валять дурака. Эта роль была для него привычной, и ему в ней было уютно, он мог даже посостязаться в придурковатости, будучи совершенно уверенным в том, что в этом он куда выше Величковского.
— Сколько девочек работало у Сысцова?
— Когда как... Тут нельзя сказать наверняка, это же такое дело...
— Сколько девочек работало у Сысцова?
— Так я же ж говорю...
— Сколько девочек работало у Сысцова? — Величковский понял — этот вопрос Пафнутьев будет повторять до конца рабочего дня.
— Говорю же, когда как... Двое-трое. Так примерно.
— Какую работу выполняли? — продолжал продираться Пафнутьев к той самой мысли, которая обожгла его несколько минут назад.