веришь? — спрашиваешь ты.
В горле настолько пересохло, что я едва могу ответить.
— Н-нет.
— Поверишь.
Ты снимаешь крышку коробки. На дне, в пластиковом корпусе, поглощая весь свет, словно черные дыры, лежат три овальных кусочка ткани.
ГЛАВА ТРИДЦАТЬ ПЕРВАЯ
Эми
— Сегодня мне не так уж плохо, — сказала мама с тревожной улыбкой. — Кажется, сегодня я смогла бы.
— Ты уверена? — спросила я.
Улыбка осталась на месте, но она сжалась по краям, будто загоревшаяся бумага.
— Честно говоря, я не знаю, будет ли мне лучше, чем сейчас.
И я сделала объявление. Тот специальный стрим, который я рекламировала последние несколько недель, наконец-то состоится. Выйдите из трансляции, если не хотите стать ее частью, потому что в 8 часов вечера по Гринвичу, только на один час, как приглашенный диджей, моя больная раком мама будет стримить на моем канале.
— Я не уверена, что смогу сделать это вместо тебя, — сказала она, когда я наконец набралась смелости спросить.
Мы пили наш традиционный чай с тостами, переместившись с обеденного стола к ее кровати, потому что двадцать три ступени на кухню забирали у нее теперь примерно половину дневной энергии. Ну, вообще-то, пила чай с тостами только я. Ее тост оставался нетронутым, и вместо английского чая для завтрака у нее было какое-то травяное чудовище, которое пахло так, словно его добывали из нижнего белья старух, но она говорила, что оно помогает ей с тошнотой. И тем не менее чай и тосты. Ритуалы важны, особенно в конце.
— Я хочу избавить тебя от этого.
— Я понимаю, — сказала я. — Будет, как ты решишь, но… — я колебалась. — Если ты беспокоишься из-за меня, то я правда думаю, что мне было бы легче узнать, а не гадать всю оставшуюся жизнь, понимаешь?
Она думала об этом несколько дней, и я не давила на нее, пока наконец она не согласилась.
— В хороший день, — заявила она. — Если ты хочешь узнать детали, мы можем поговорить об этом позже, но пока я поделюсь с тобой облегченным вариантом. Канал, может, и твой, но мне решать, когда начинать и когда заканчивать. Согласна?
Я была согласна. Иначе она отказалась бы.
— Эми?
— Да, мам?
— Ты знаешь, те люди… что следят за тобой?
— Да?
— Если это поможет тебе, как думаешь, им это тоже пригодится?
И вот через неделю и два дня мы оказались в ненавистной мне спальне с двумя с половиной миллионами людей с шести континентов, с нетерпением ожидающих трансляции. Я приклеила аппликаторы к основанию маминого черепа, стараясь не думать о том, какая тонкая у нее кожа.
— Хоть голову брить не пришлось, — сказала она. — Остеосаркомбо.
Я засмеялась.
— Тебе повезло. У тебя есть кости.
— Ну спасибо.
— Я хотела бы, чтобы ты поделилась тяжелыми эмоциями.
Она немного грустно улыбнулась, но не ответила.
— Ты готова?
Она кивнула.
— Если захочешь прекратить, только скажи.
— Скажу.
Я взяла ее телефон, выбрала недавно установленное маленькое синее сердце, прокрутила вверх и включила трансляцию.
Я помню, как задыхалась, когда нахлынуло истощение. Я почувствовала себя такой тяжелой, будто моя кожа внезапно превратилась в свинец. Мне было трудно поднять руку, и, сделав это, я закричала. Тошнота подступала к горлу, спазмы в животе, но мама предупредила меня, чтобы я не ела последние двенадцать часов, и я была с пустым желудком. В плече ныла кость, а в груди — еще одна, и когда я пошевелилась, боль стала пронзительной. Слезы текли у меня из глаз, затуманивая взгляд, и я плохо различала ее лицо.
— Все в порядке, — сказала она, и я почувствовала, как ее сочувствие ко мне пульсирует по стриму. — Ты привыкнешь.
— Правда?
— Да, — сказала она, и, даже следя за трансляцией, я не могла сказать, солгала ли она. — Люди могут привыкнуть ко всему. Это лучшее и худшее в нас.
Я закрыла глаза. Она не пыталась что-то скрывать: ни ярость, ни едкое унижение оттого, что она застряла в этой унылой кровати, ни страх, ни отчаянную, острую как игла вину, которую она испытывала, оставляя папу, меня и Чарли, особенно Чарли, такого юного. И еще как глубоко и безоговорочно она доверяла мне, не только папе, но и мне, что я смогу присмотреть за Чарли. И вместе с этим любовь. Я была поражена глубиной ее любви и тем, как она гордилась мной.
— Если мы хотим сделать это, — сказала она, — давай сделаем.
Я взяла телефон (рука по ощущениям напоминала булыжник) и включила трансляцию и там. Я помню сообщения в порядке их появления.
Черт подери.
Какого хрена, Эми?
Боже, я и не знала.
Число подписчиков быстро уменьшалось: с 2,5 миллиона до 1,8, затем до 1 миллиона, потом до 700 тысяч — уходили туристы. Но затем цифра стабилизировалась и, что удивительно, снова начала расти.
А потом произошло нечто удивительное.
О боже, я чувствую то же самое.
Другие пациенты начали подключаться к стриму. Я не могла в это поверить. Я не понимаю, как можно хотеть чувствовать еще больше боли, когда ты живешь с ней. Но они все приходили и приходили.
Все они говорили примерно одно и то же.
Я больше не чувствую себя одиноко.
Через двадцать три минуты появился первый параллельный стрим, затем еще один, потом еще один, распространяющийся как эхо в системе пещер. Когда мама наконец кивнула мне и мы остановили трансляцию, было уже более двух тысяч других стримов, которые предназначались не только нам, даже не столько нам, сколько друг другу. Кто-то с аккаунтом Fundarella из Куала-Лумпур собрал более девяти с половиной миллионов долларов на исследование редкого и трудноизлечимого вида рака костей, который был у мамы.
Все это вызвало в интернете эффект эхо-камеры, и мамино имя в течение двух месяцев держалось в топах каждой социальной сети.
Я прижимаю аппликаторы к затылку Полли. Скальп между щетинками скользкий от пота, и мне приходится прижимать их трижды, чтобы они прилипли. Я думаю о том, как я делала то же самое для мамы.
Мое внимание привлекает ее старый телефон с секретной картой памяти и ядовитым содержимым, лежащий на моем столе.
«Ты действительно собираешься обнародовать это?» Я не знаю. Разве она недостаточно мучилась? Ради бога, она была моей матерью. Моей и Чарли. Могу ли я так поступить с памятью о ней? Могу ли я так