С. Н. МаринМолдавия
Отъезд был делом решенным. Жоржина пролила ведра слез, но ее удалось приструнить ссылками на пропущенную войну со Швецией. Все, кто побывал в Финляндии, вернулись с крестами и повышениями.
– Мне стыдно! – орал на возлюбленную полковник. – Я обожаю тебя, но мне стыдно!
Он не стал повторять ей слова Воронцова: «Ты год сидишь с бабой на печи!» Но считал, что друг прав.
Его сердце разрывалось. Он заранее скучал. Но ему уже казалось, что, стоит покинуть Петербург, очутиться в молдавской степи, и хватка на горле ослабнет. Он сможет дышать, а значит – думать. Угар пройдет. Ему надо бежать. От любви? От любимой? От самого себя?
Нет, захватив себя с собой.
Догадывалась ли Жоржина? Вряд ли. У нее просто не было времени на такие сложные размышления. Да и составлял ли Шурка столь важный предмет в ее жизни, чтобы ломать над ним голову?
Она провожала его до Гатчины. Оба плакали. И оба клялись. Кто из двоих верил собственным словам? Полковник, во всяком случае, верил.
Дальше его дорога лежала на юг. Много, много верст до Киева. Потом по Днепру. От Кременчуга через сушь, где травы стояли в звень и их трудно было перерубить на весу саблей.
Галац – нищий турецкий городок – до прихода русских, казалось, только и жил ожиданием большой армии, которая прольется через него, как море через узкий пролив. Он уже полвека то принимал, то провожал незваных гостей и всегда был главной квартирой. И при Румянцеве, и при Потемкине, и при Репнине. Штабы размещались в одних и тех же домах. Солдаты обрывали незрелую дичку с одних и тех же деревьев. И страдали несварением желудка над одними и теми же ямами, которые жители не успевали засыпать после ухода «неприятеля», чтобы разбить над ними бахчи.
Кто был этим бедолагам «свой», кто «чужой»? Они и сами не знали. Ибо из Стамбула присылали вечные фирманы с проклятиями: зачем принимаете неверных? А в армии оккупантов свирепствовал падеж. Местная водица солоновата, да и грязна с непривычки. А солнце палит так нещадно, что кожа покрывается волдырями.
Армия топталась в придунайских степях. Ею командовали из рук вон. Сначала старик Прозоровский. Потом хитрец Кутузов. И, наконец, потерявший голову от беспокойства Багратион.
Князя Петра любили все. Кроме собственной жены, навязанной еще императором Павлом. Но сейчас он скучал не по ней. Его сближение с великой княжной Екатериной Павловной было стремительным. Та подобрала витязя в тигровой шкуре, когда другие женщины отворачивались. Дуры! Просто потому, что жена сбежала…
Это потом Багратион понял, что великой княжне просто нужен сильный, обожаемый войсками генерал. Зачем? Бабушка Екатерина могла бы многое об этом рассказать. Петр Иванович вовсе не хотел оказаться в роли гвардейского заговорщика. Но еще менее желал потерять последнюю радость.
А теперь его девочку, его утешение намеревались отдать. Сначала в Вену. Потом в Париж… Обычно князь Петр не проявлял горячности. В деле с неприятелем – да, лез пузом. Но на подчиненных даже голоса не повышал. Мухи не обидит. Если та не полетит через границу с трехцветной революционной кокардой! Однако тот, кто видел командующего в состоянии ажитации, уносил ноги, ибо отпрыск грузинских царей выражений не искал.
Бенкендорф попал под горячую руку. Хуже – под руку, которую специально для него грели.
– Мне не нужен доносчик при штабе! – кричал князь. Он метал громы на голову несчастного полковника, запоздало осознавшего, какую каверзу выкинул с царевной Екатериной, показав ей Жорж.
Прощения ему не было. Шурка прекрасно понимал гнев Багратиона и положа руку на сердце считал его справедливым. Ведь князя Петра услали подальше от столицы именно для того, чтобы без помех решить судьбу царевны. И пока он тут торчал под Браиловым, ее предлагали то подагрику Францу, то прыткому Бонапарту.
Ждать пощады от мужчины, у которого на глазах всего света отбирали любимую женщину, не приходилось.
– Да я вас… перед строем! Да вы у меня… перед строем! – Багратион не чувствовал, как далеко его заносит.
Бенкендорф багровел, но молчал. Этому его хорошо научили. Все эротические картины, которые сейчас грубо озвучивал командующий, возникали у того в голове только потому, что сам он мечтал о них, но не перед строем и, конечно, не с беднягой флигель-адъютантом.
– С казаками пойдете! – под конец выплюнул Петр Иванович. Было заметно, что он пытается сдержать себя. А то бы удушил паршивца!
Кара достойная. Поиск на том берегу – почти верная смерть.
– Ваша светлость!
– С казаками.
Полковник вышел из комнаты красный как рак. Губы у него тряслись. Руки тоже. А позади, среди турецких ковров с понавешанным на них трофейным оружием, остался рыкающий, аки тигр, раздавленный, лишенный счастья человек. В ярости он даже не замечал, что бьет когтистой лапой по живому, ни в чем не повинному существу. Если кто и отвечал за сегодняшнее горе, так это тот, другой – неизменно далекий – с улыбкой на недоступном, на таком родном, как у Като, лице.
Ступени словно вываливались у Бенкендорфа из-под ног. Одна, вторая, третья. Крыльцо кончилось. Мимо в пыли проносились вестовые. У коновязи брякали уздечки.