Homo politicus — не кто иной, как пытающийся полученные ранее расстройства компенсировать удовлетворением чрезмерно раздутой потребности в уважении и признании. Стремление к удовлетворению этой потребности — характерная черта фигуры политика. Однако в основе лежат фрустрация и многочисленные комплексы. Поэтому я не могу согласиться с фактом, что именно политики определяют, когда мне умереть, если я не умру естественным образом: в автомобильной аварии, в авиакатастрофе, во время землетрясения, от атипичной пневмонии, от вируса Эбола, от птичьего гриппа, от СПИДа, от магдебургской болезни, от инфаркта, от инсульта, от цирроза печени, от рака легких, от какого-нибудь другого рака или просто от старости (чего себе желаю меньше всего). В последнее время я довольно часто думаю о своей смерти. Существуют пять вещей, которые я хотел бы сделать, прежде чем умру: написать завещание, попрощаться с самыми близкими, съесть последнюю клубнику, улыбнуться всему миру, заснуть. Больше всего я хотел бы умереть, как герой трогательного и надолго остающегося в памяти французского фильма «Вторжение варваров». Но такая идеальная смерть бывает только в кино…
Впрочем, смерть иногда бывает как в совсем другом кино. Особенно когда надо это объяснить тому, кто пока не понимает, что такое смерть. Так, один отец в Германии старается объяснить своей трехлетней дочке Ангелине, что он скоро умрет. Он делает это публично, в газетах, чтобы помочь другим отцам, которые, возможно, находятся в похожей ситуации. Дочка пока не умеет читать, а когда научится, ее отца уже несколько лет как не будет на свете. Томас живет в Потсдаме, и в его мозгу со страшной скоростью растет глиобластома, и никакими силами не удается остановить ее рост. Томасу тридцать один год, и если не будет никаких осложнений, то жить ему осталось максимум три месяца. Если появятся осложнения, тогда его жизнь может сократиться до трех недель. Ему повезло (согласись, что слово «повезло» — многозначное слово), что он не потерял способности говорить. «Подсолнух растет так: сначала зернышко, потом стебель, а потом распускается прекрасный цветок. Вот такой же цветок растет и в моей голове. Когда он вырастет, я буду должен уйти», — рассказывает Томас своей дочке Ангелине. «Куда?» — спрашивает Ангелина. «Поискать другой цветок, — рассказывает Томас. — Эти поиски будут долгими-долгими…» — добавляет он. У смерти есть много разных сценариев… И это совсем не кино.
Вернемся, однако, к эвтаназии в политике. Знаю я и Уилбера, знаю и Оутс, помню также и ставший прецедентом (то есть определяющим принятие решений в будущем) вердикт Страсбургского суда. Не я этих судей выбирал. Однако из моих налогов они получают жалованье (свыше десяти тысяч евро в месяц), это я оплачиваю их судейские мантии и служебные полеты в бизнес-классе в Страсбург. Иными словами, в определенном смысле я тоже причастен к их вердиктам. В том числе и вердикту по делу Дианы Притти. Право на смерть должно быть равнозначным праву на жизнь. Если кто-то выступает за неограниченное право на жизнь от первого деления клеток в зиготе (Церковь, например), то он же (тоже Церковь), по идее, должен поддерживать и неограниченное право на смерть. Признание за мной свободной воли умереть гораздо выше, чем признание за мной несвободной воли родиться, которая к тому же вовсе не моя, а кого-то поначалу совершенно мне чуждого (кроме генов), воля моих родителей. Итак, почему же, в сущности, чужая воля должна быть для меня более важной, чем моя собственная? Мне это непонятно. Эвтаназию я поддерживаю, как и большинство голландцев, проголосовавших за нее. Иногда я думаю, что жизнь «за дамбой», ниже уровня моря способствует умственному развитию. Голландцы живут «за дамбой» и имеют одно из умнейших законодательств в мире. Может, если бы вся Польша располагалась на Жулавах,[70]мы были бы более мудрым народом? Интересная тема для социологов и антропологов, не считаешь?
Я все пытался понять юристов из Страсбурга и пришел к выводу, что, видимо, наученные жизненным опытом, они верят не в свободную волю, а только в добрую. По их мнению, признаком доброй воли является жажда жизни даже тогда, когда она напоминает жизнь овоща. Никто свободный (никогда в это не поверю) тем не менее не хочет быть овощем. Но с овощем трудно договориться, поэтому все должны решать «огородники-овощеводы» (родители, супруги, дети, кураторы, врачи, юристы и т. д.). Но ведь с эмбрионом или зародышем никто не разговаривает. Свободная воля представляется страсбургским судьям жизни и смерти иллюзией. Но не добрая воля. Не парадокс ли это? Хотя она (свободная воля) является основой человеческой культуры, цивилизации, этических и правовых систем. На этом строится большинство уголовных кодексов, в соответствии с которыми преступление, совершенное в состоянии аффекта, и преступление, совершенное с холодным расчетом, оцениваются по-разному.
В последнее время под сомнение ставится свободная воля, опасным образом поднимая также вопрос о человеческой свободе. Основной вклад в это сделала современная генетика, которую я сам порой превозношу и на которую так часто в наших разговорах ссылаюсь. Известный биолог Ричард Доукинз, например, утверждает, что свободной воли не существует. Он считает, что люди — это роботы, запрограммированные на трансмиссию «эгоистических молекул, называемых генами». В свою очередь, британский психолог Сьюзан Блэкмор идет еще дальше в исследованиях человеческого мозга и пользуется понятием «мема» как аналогом «гена». Блэкмор утверждает, что ум человека — не что иное, как совокупность мемов, создающих в нас ощущение фиктивной самости и тождественности. Они делают это ради собственных эгоистических целей, не обращая внимания ни на какие ограничения, в том числе и на волю, которая, согласно Блэкмор, является всего лишь виртуальной имитацией взаимодействия мемов. Меметика, как аналог генетики, делает в настоящее время головокружительную карьеру в мире. Во время последнего Фестиваля науки в Варшаве, организованного, между прочим, генетиком и неутомимым популяризатором мудрости и знания профессором Магдаленой Фикус, один из докладов был посвящен меметике. Это была, в принципе, первая публичная презентация в Польше этой совершенно абстрактной области науки.
Я не имею ничего против генетики и психологии, что же касается меметики, то она пока что вызывает во мне только любопытство, но привлекать эти науки, чтобы доказать людям, что понятия свободной воли и свободного выбора — это мифы, я считаю чрезвычайно опасным злоупотреблением. Причем даже более страшным, чем обращение к евгенике для обоснования так называемой управляемой эволюции и благословения идеи проектировании людей (разумеется, самых прекрасных и умных). Если воплотить все задумки евгеников в жизнь, эволюция может закончиться каталогом для рассылки биологических черт проектируемых детей и доступных на свободном рынке генетических услуг, в том числе и оказываемых клиенту на дому. Мир, в котором все будут как президент Буш-младший или Ким Чен Ир, хуже, чем конец света…
Малгожата, пожалуйста, прояви свою свободную и добрую волю и прости мне это длиннющее отклонение от темы нашего разговора об эвтаназии. Воля человека в этом случае является тем, что должно без малейших исключений или оговорок приниматься во внимание. Но в случае с эвтаназией это не так. Кроме того, меня очень озадачивает то громадное лицемерие, которое демонстрирует мир, когда заводит речь о смерти во исполнение желания. Насилие над волей зиготы (если в этом случае можно говорить о какой бы то ни было воле) многим представляется более важным, чем изъявление воли того, у кого на триллионы клеток больше, чем у зиготы, и, прежде чем он стал овощем, мог принять решение отойти в мир иной достойным, самим им избранным способом. Именно этого дуализма в мышлении я не понимаю. Те, у кого хватает силы и смелости, могут убить себя сами. Те, кто нуждается в помощи, должны, как мне думается, получить ее. Эвтаназия (с греч. «легкая смерть») — это не то же самое, что убийство из сострадания. Некоторые хотят по разным причинам встретить свою смерть лицом к лицу. Зачатие — событие, которое от нас не зависит, но смерть должна быть нашим выбором. Так, например, заведено в культурах аборигенов. Если, например, абориген хочет умереть, он прощается со всеми и уходит в глубь пустыни, когда сочтет, что его час настал. И никто не станет удерживать его, потому что там уважают право человека на такое решение. Для аборигенов оно — составная часть свободы.