вопреки требованиям жизни, вопреки установившимся истинам, вопреки всему и всем. Крайняя независимость сопровождала наши искания и резко отрезала нас от остального мира. Этим объясняется наше одиночество среди цветников науки, где нам не было отведено ни единой точки для произрастания. Мы должны были расти особо, отдельно, на невозделанной почве — как бы жители иной планеты, всеми оставленные, нелюбимые и проклятые за свои идеи, не принятые другими, без необходимого казённого штампа — единственного и обязательного условия бытия посредственности, которая может ещё при жизни попасть в Энциклопедический словарь.
Всё это было понято и Константином Эдуардовичем, и мною ещё в молодости. Но разве мы приняли хотя бы малейшие меры, чтобы стать иными? Нет, не приняли и не могли принять, так как мы уже не принадлежали себе. Это надо понять. Человек, создающий новое — большое или малое, но новое в науке или искусстве, уже не принадлежит себе — он принадлежит им, этим сверхмощным силам творчества. Весь мир отступает на задний план — план любви, хорошей и удобной жизни, мир больших окладов и мир карьеры. Вы стоите перед великим неизвестным, которое для вас дороже всего вещественного, ощутимого, земного, дороже денег и славы, дороже уст любимой. Тот, кто не пережил этого отрешения от мирских благ, тот никогда не творил, тот был только ремесленником, хотя бы и достиг вершин человеческого благополучия.
Я понимал Константина Эдуардовича с двух слов. Он творил для вечности и человечества. Он был гениален и велик, он, не имевший ни копейки в кармане, он, всеми презренный и всеми поучаемый, как мальчишка, хотя ему было уже далеко за шестьдесят. Он никогда не думал о своём месте в мире, да у него не было такого места, если не считать его деревянного, серого домика, где была его светёлка — его алтарь и одновременно эшафот. Он знал, что другое место будет уже на калужском кладбище. Он не думал, что ему будут воздвигнуты памятники и возданы императорские почести. Я могу поклясться, что такие мысли никогда не приходили ему в голову. Он думал о другом — о более значительном, о своём долге перед человечеством.
И он был этим счастлив. Не брать, а отдавать — таков был его другой девиз, и он неуклонно следовал ему. Это было великое мессианство, не понятое самим Мессией, мессианство, которое он почитал за долг, который ему необходимо отдать человечеству ещё при жизни — так, чтобы узнать об этом. И уйти из жизни, отдав людям все свои силы, весь запас благородной руды познания, вложенной в его мозг природой и непрерывным, адским и в то же время сладким трудом. И он творил, и как ребёнок интересовался тем, как принимают его творения близкие ему по духу люди, какие плоды приносят его бдения над идеями, циркулем и линейкой. Он волновался, как школьник перед экзаменом, и чаще огорчался тем, что его до сих пор не понимают деятели науки и не желают его понять. Когда его обворовывали, он говорил: «Они украли мечту». Помню, как будто это было только вчера…
Однажды весенним утром ко мне в комнату кто-то постучал. Я уже встал и пил чай с ломтиками поджаренного хлеба. Я раскрыл дверь, и первое, что увидел, была чья-то рука с кожаным ремешком от портфеля. За ними я уже рассмотрел бороду Константина Эдуардовича.
— Вот посмотрите, что осталось…
Оказывается, пока К. Э. Циолковский ехал в трамвае с Брянского (ныне Киевского) вокзала ко мне, на Тверской бульвар в дом номер восемь, в сутолоке трамвая у него «срезали» портфель, набитый рукописями и диаграммами по космонавтике.
Я помог ему снять пальто и усадил за стол. Пока мы пили чай, он всё приговаривал:
— Ах, дураки, дураки, ведь путного-то в моём портфеле ничего не было, только одни мечты — вещи, неощутимые и никому, кроме меня, не нужные! Похитители мечты! Какая романтика! А как я буду читать свой доклад у звездоплавателей? Да ещё две статьи! Ну, хорошо, что я всё пишу под копирку, а то ведь пропадёт — многого не повторишь, не вспомнишь!
— Украденная мечта! — повторил я. — Это — хорошо!
— Да, в наш век так всюду много мечты, что её не приходите воровать у других. Мечты-то много, но мне её никто не дарил. Да я бы и не принял такого дорогого подарка, так как я сам в избытке обладаю ею! Часто не бывает хлеба, а мечты — хоть отбавляй… — смеялся Константин Эдуардович. — К сожалению из мечты не сделаешь хлеба, самого трудного и самого сладкого «вещества» в подлунном мире.
— Помимо неприятностей всякого рода, — говорил мне К. Э. Циолковский в тот же день, — всю жизнь меня и мою семью преследовали два страшных чудища — холод и голод. В течение шестидесяти пяти лет зимы были для нас жутким физическим испытанием, ибо на дрова никогда не хватало вдосталь денег, а калорийность нашего питания находилась на пределе бедствия. Поэтому всю жизнь я и моя семья как-то странно недомогали. Это не были явно выраженные заболевания, а было чувство лёгкой физической слабости, грань здоровья и болезни. И вот на такой грани жили мы изо дня в день, из года в год. Признаюсь: нас разоряли мои издательские дела. Я печатал свои брошюры по большей части на собственные средства, а какие средства могли быть у бедного учителя? Возможно, что, если бы я не печатал своих брошюр, мы не испытывали бы таких систематических страданий — голода и холода, но тогда мне не удалось бы донести свои мысли до людей и сохранить приоритет, который является русским приоритетом. Многие из наших знакомых меня упрекали в том, что я зря трачу последние свои крохи на печатание брошюр, но отказаться от этого я не мог, этот отказ был бы равносилен гибели, смерти. Публикация же моих идей придавала мне бодрость духа и вызывала жажду дальнейшей творческой деятельности. Если бы мне не удалось ничего напечатать, я давным бы давно «почил на лаврах», т. е. увял духом и телом и, наверное, давно бы умер, ибо у меня не было бы никакого смысла жизни. Наоборот, бессмысленная жизнь меня бы тяготила.
Постоянное состояние недоедания, вечный полуголод, лёгкость в желудке и изредка головокружения как результат недостаточной калорийности в рационе, хроническая анемия сопровождали семью Циолковских.
Вся его жизнь — не только борьба за передовую науку, но и борьба не на жизнь, а на смерть с бедностью. Прочтите письма этого человека, и вы познаете предельный ужас бедноты и нищеты