Сад был моим постоянным прибежищем; повинуясь какому-то слепому инстинкту, заменившему мне сознательный выбор, которого я уже не в силах был сделать, я устремлялся туда, чтобы уйти от монахов. Однажды вечером я заметил происшедшую там перемену. Чинили фонтан. Источник, снабжавший его водой, находился за пределами монастыря, и занятым починкой рабочим пришлось выкопать под оградой монастыря канаву, выходившую на городской пустырь. Место это тщательно охранялось в течение всего дня, пока шла работа, а потом на ночь проход закрывался нарочно для этого сделанной дверью, на которой были засовы, болты и цепи и которая запиралась, как только рабочие уходили. Днем дверь оставалась открытой; и это искушение бежать и стать свободным, уйти от безысходного гнета, которому я не видел конца, отзывалось во мне нестерпимой болью, доводившей до полного отупения. Я сделал несколько шагов по этому проходу и подошел вплотную к двери, которая отделяла меня от свободы. Я уселся там на одном из разбросанных вокруг камней, подперев голову рукой, и глаза мои с грустью глядели на дерево и на колодец, на то место, где якобы свершилось чудо. Не знаю, сколько времени я так просидел. Очнулся я от шороха, услышанного где-то вблизи, и заметил клочок бумаги, подсунутый под дверь, там, где небольшая неровность почвы позволяла это сделать. Я наклонился и хотел его схватить. В это время бумажка вдруг исчезла под дверью, но спустя несколько мгновений голос, который я в волнении совсем не узнал, прошептал:
– Алонсо.
– Да, да, – в волнении ответил я.
Бумажка тут же ко мне вернулась, и я услышал быстро удалявшиеся шаги. Не теряя ни минуты, я прочел содержавшиеся в ней несколько слов: «Будь здесь завтра вечером в этот же час. Мне много пришлось из-за тебя выстрадать, записку уничтожь». Это был почерк брата моего Хуана, так хорошо знакомый мне по нашей недавней и столь важной для меня переписке; всякий раз, когда я видел этот почерк, в душе моей оживали вдруг доверие и надежда; так оживают под действием тепла написанные симпатическими чернилами строки.
Не могу понять, как мне удалось не выдать окружающим то великое волнение, с которым я ждал следующего вечера. Впрочем, заметным, может быть, становится лишь волнение, вызванное каким-нибудь пустяком. То, которое обуревало меня, притаилось в душе. Могу только сказать, что весь этот день трепет ее напоминал тиканье часов, не знающих ни минуты покоя. И в этом тиканье мне попеременно слышались слова: «Надежда есть – надежды нет». Наконец этот показавшийся мне вечностью день пришел к концу. С каким нетерпением следил я за тем, как начали удлиняться тени! С какой радостью всматривался во время вечерни в золото и пурпур, что светились высоко в огромном восточном окне храма и постепенно делались все бледнее, и думал о том, что скоро краски эти засветятся и на западе и хоть и медленно, но начнут угасать. И вот минуты эти настали – вечер выдался для меня на редкость благоприятный. Было тихо и темно, сад опустел, нигде не видно было ни одной живой души, ничьи шаги не шуршали по аллеям. Вдруг я услышал какой-то звук; мне показалось, что кто-то бежит за мной. Я остановился – оказалось, что это бьется сердце; звук его отдавался в напряженной глубокой тишине. Я прижал руку к груди так, как мать прижала бы к ней расплакавшегося ребенка, пытаясь его успокоить; однако сердце не переставало стучать. Я вошел в узенький проход и приблизился к двери, у которой на часах, казалось, попеременно стояли отчаяние и надежда. Слышанные вчера слова все еще звучали у меня в ушах: «Будь здесь завтра вечером, в этот же час». Я наклонился, и мой жадный взгляд увидел под дверью сложенный лист бумаги. Я схватил его и спрятал в складках рясы. Я так дрожал от радости, что, казалось, не в состоянии буду донести его до своей кельи, не выдав себя. Все же мне это удалось; а содержание записки, которую я прочел, укрепило меня в моей радости.
К моему несказанному огорчению, однако, большую часть написанного невозможно было разобрать: так бумага была измята о камни и перепачкана сырой глиной. Прочтя первую страницу, я с трудом только мог понять, что духовник добился того, что брата держали все время за городом почти что на положении узника. Однажды, когда он охотился в сопровождении одного только слуги, его осенила мысль, что он может освободиться и, напугав слугу, потребовать от него полного подчинения. Наставив на него заряженное охотничье ружье, он пригрозил, что сейчас же его пристрелит, если тот вздумает оказать хотя бы малейшее сопротивление. Слуга не сопротивлялся и дал привязать себя к дереву. Разбирая следующую страницу, также очень измятую, я понял, что брат мой благополучно добрался до Мадрида и там только впервые узнал о том, что на мою злосчастную просьбу было отвечено отказом. Какое впечатление произвело это на горячего, порывистого и преданного мне Хуана, легко можно было представить, вглядевшись в косые прерывистые строки, в которых он тщетно пытался выразить обуревавшие его чувства. После этого в письме говорилось:
«Сейчас я нахожусь в Мадриде и твердо решил, что не уеду отсюда, пока не добьюсь твоего освобождения. Если у тебя хватит решимости, то план этот можно осуществить: серебряным ключом можно открыть любые ворота, в том числе и ворота монастыря. Первая задача, которую я себе поставил, – установить с тобой связь, казалась мне столь же неосуществимой, как и твой побег. Тем не менее мне это удалось. Я узнал, что в саду идут какие-то работы, и каждый вечер подбирался к двери и шептал твое имя – и вот на шестой день ты наконец оказался близко».
В другом месте брат более подробно рассказывал о своих планах.
«Самое нужное для нас сейчас – это деньги и полная тайна. Насчет последнего я могу поручиться – я езжу переодетый, но что касается денег, то я не очень-то знаю, как их добыть. Бегство мое было столь поспешным, что я не успел ничего с собой захватить, и по пути в Мадрид мне пришлось продать часы и перстни, чтобы обзавестись подходящей одеждой и провиантом. Мне бы, конечно, ссудили любую сумму, стоило только сказать, кто я такой, но это могло привести к роковым для меня последствиям. Отцу моему немедленно было бы сообщено о том, что я в Мадриде. Денег я постараюсь достать у какого-нибудь еврея, а как только я их получу, я не сомневаюсь, что сумею тебя освободить. Мне уже говорили, что у вас в монастыре есть один человек, который, может быть, согласится…»
Все последующее было, по-видимому, написано уже значительно позднее; как видно, письмо это писалось в несколько приемов. В строках, которые я вслед за тем мог разобрать, выразилась вся беспечность этого до крайности пылкого, живого и великодушного юноши.
«Пожалуйста, не беспокойся обо мне, обнаружить меня невозможно. Еще когда я был в школе, у меня проявилось актерское дарование, почти невероятная способность к перевоплощению, которая сейчас оказывает мне неоценимую услугу. Иногда я вышагиваю, как какой-нибудь «махо»[42], приделав себе огромные бакенбарды. Иногда я принимаю вид бискайца и, подобно мужу доньи Родригес, выгляжу королем потому лишь, что я горец. Однако любимое мое обличье – это нищий или гадальщик: первое позволяет мне проникнуть в стены монастыря, второе обеспечивает деньгами и нужными сведениями. Таким образом, мне еще платят, а сам я в это время стараюсь кого-нибудь подкупить. Если бы ты увидел, как после всех этих скитаний и происков наследник Монсады забирается на чердак и укладывается спать на соломе, ты не удержался бы от улыбки. Ведь этот маскарад забавляет меня самого больше, нежели зрителей. Сознание собственного превосходства подчас приносит больше радости, когда держишь его в тайне, нежели тогда, когда о достоинствах твоих говорят другие. Кроме того, у меня такое чувство, как будто грязная подстилка, на которой я сплю, расшатанная табуретка, покрытые паутиной стропила, прогорклое масло и все прочие agréments[43] моего нового жилища есть некая расплата за то зло, которое я тебе причинил, Алонсо. Иногда, правда, такого рода лишения, к которым я, кстати сказать, совсем не привык, повергают меня в уныние, но тем не менее свойственная моей натуре буйная сила и необузданная веселость поддерживают во мне бодрость духа. Я содрогаюсь, когда думаю о своем положении, возвращаясь к себе на ночлег, когда мне приходится впервые в жизни своими руками ставить светильник на мой жалкий очаг. Но вот наступает утро, и мне становится весело, когда я начинаю рядиться в свои причудливые лохмотья, гримирую лицо, изменяю голос и становлюсь настолько неузнаваемым, что даже обитатели этого дома, встречая меня на лестнице, не уверены, что перед ними тот самый человек, которого они видели накануне. Внешность свою я меняю каждый день и каждый раз ночую на новой квартире. Не бойся за меня, но приходи каждый вечер к назначенному месту, к закрывающей канавку двери, потому что каждый вечер у меня будет для тебя что-нибудь новое. Помни, что силы мои неиссякаемы, жажда неутолима, что весь жар сердца моего и души отданы одному делу. Клянусь тебе еще раз душой и телом, я ни за что не уеду отсюда, до тех пор пока ты не будешь на свободе, положись на меня, Алонсо».