Руками я держусь за матрац, отдыхаю, мерзну уже.
– А ты проплывись кролем, как меня учил. Быстро!
Я плыву, ориентируясь на лунную дорожку. Теперь теплее.
– А-у, – кричу я.
Я вижу ее белый бинт. Как маяк.
– Все, – говорю я, – домой…
– Да…
Я плыву к ней, плыву, вижу белый бинт, черный матрац, лунная чешуя слева.
– Андрей, где ты?
– Здесь… Греби ко мне.
– Я гребу…
Я плыву что есть мочи.
– Ко мне греби, двумя руками, – говорю я.
– Я гребу!
Ветер!
– Я счас, Лен…
– Андрей…
Ветер! Ее уносит ветер!
– Андрей!
Море – это не то, что горы: я задыхаюсь, я делаю неимоверное усилие и уже касаюсь пальцами ее белой руки.
– Ай!..
Я разжимаю пальцы. Я не должен этого делать.
Я захлебываюсь. Открываю глаза: она рядом, но у меня уже нет сил, ни единой крохотной силочки, чтобы плыть к ней.
– Андрей!… – еще слышу я. Слышу и только кашляю, и дышу как паровоз.
Ее уносит ветер, и я бессилен что-либо сделать. Я не вижу ее. Я ее не вижу. Я даже не слышу ее голоса.
– Оставь матрац! – ору я – Оставь!..
Я не должен был разжимать свои пальцы. Не должен. Я не должен был отпускать ее руку… Не должен…
Ее вылавливают пограничники через какой-то час-полтора, мертвую, с обезумевшими глазами, белый бинт на руке, мокрые волосы. Все усилия врачей тщетны: ее умный мозг – мертв. Только однажды вздрогнуло и сделало несколько ударов сердце… Мертвые обмякшие соски…
Я думал, что сойду с ума, чокнусь!
Иногда мне снятся ее глаза, часто – белый бинт в черной ночи. Я куда-то плыву, плыву, потом просыпаюсь и с белыми, я знаю, глазами, сижу, цепенея, каменный, пью чай…
“Я выбился из сил”, – иной раз слышу я свой зачужевший голос. Со снами приходится мириться. Теперь живу без нее и тоже мирюсь с этим, затем становлюсь доктором наук. Я до сих пор не верю в то, что ее нет: все так нелепо. Успокаиваю себя тем, что в ее глупой, такой бессмысленной смерти я не виноват. Нет.
С годами забываются ее черты, стираются в памяти подробности нашего путешествия, только смолистую шишку я храню в ящике своего письменного стола.
Зонтов я просто боюсь. Лет пять или шесть я не бываю в Крыму. Меняю машину, завожу пса и отдаю себя работе.
Все ее фотокарточки сжигаю…
Иногда я хандрю, закрываю глаза, вижу ее нечеткие черты и живу так еще несколько лет. Затем все-таки произношу: “Ты мне очень нравишься… Очень…” У нее удивительное, редкое имя – Арина, коротка стрижка и божественные глаза…
Кроме Алушты и Ялты, она нигде еще в Крыму не была. Правда, в детстве – в Севастополе.
Мы едем: Симеиз, Кастрополь, Мелас…
– Странные здесь названия, – говорит Арина, – в них что-то греческое и восточное.
Ничего ведь не меняется. И Форос – точно такой. Другая квартира среди тех же гор.
О том, что она беременна, Арина говорит между прочим, ничего не утверждая, а только удивляясь.
– Я еще, правда, не уверена, – произносит она, когда мы, наспех перекусив, выходим из дому, раздумывая, куда пойти: к церквушке или к морю?
– И ресторанчик прямо в церквушке? – спрашивает она.
– Нет, рядом.
– Я еще никогда не ужинала в облаках. Знаешь, мне кажется, будет дождь… Ты взял зонт?
– Свой я забыл дома, – вру я.
– Возьми мой…
Своего зонта у меня нет, но, нащупав ключ в сумке, я возвращаюсь за ее зонтом, чтобы на случай дождя было под чем укрыться.
Время слёз
Зову я смерть, мне видеть невтерпеж…
Вильям Шекспир
– Боже, какие тюльпаны!
У Юли глаза просто выпали из орбит.
– Это мнеее?..
– Кому же ещё!
Мне трудно…
И уже слезятся глаза…
Казалось бы, что плохого в том, что я часами сижу по утрам на берегу речки, любуясь восходом? Вы видели, как сверкает роса на траве, когда первый луч…
Или в том, что я бросил камень в орущий динамик соседа? И попал!.. А что необычного в том, что…
Или в том, что я сутками пропадаю в этой сказочной паутине в надежде обрести там свой маленький рай?
Я, как сказано, еще и левша, и немножко картавлю, а когда волнуюсь, даже заикаюсь. И курю, когда выпью. И вообще во мне многое не как у людей. Я, к примеру, не посадил еще ни одного дерева, не выстроил дом… Я не понимаю, отчего люди не понимают меня, когда я спрашиваю, почему стрелки часов крутятся только вправо? Что в этом странного?.. Надо мной смеются, когда я рассказываю, как я, наполнив ванну теплой водой и высыпав в нее пачку соли, бухаюсь потом в эту славную воду и представляю, что купаюсь в Мертвом море. А когда мне дают линованную бумагу, я пишу поперек. Многих это бесит. Почему?..
Странный, странный этот ваш вяло-хилый, застиранный и заштопанный мир…
Трудно мне?
А то!..
Но какое это счастье – трудиться до кровавого пота во благо людей!
Иногда я чувствую себя Богом…
Перекрестие оптического прицела лениво блуждает по счастливым праздничным лицам моих горожан, вяло качающихся на легкой зыби людского потока. Головы – как плывущие по реке дыни: круглые и овальные, желтые, желто-зеленые, серебристо-серые, выеденные солнцем… Указательный палец левой руки занемел от напряжения. Я давно заметил: если один глаз начинает слезиться, тотчас слезится и другой, и мишень тут же теряет свои очертания, расплывается в мареве, словно на оптику упала капля дождя. Или слеза. Я смотрю всегда только на то, что приятно глазу. Сейчас я смотрю на ее дивные большие глаза, иссиня-черные оливы, увеличенные оптикой моего прицела и стеклами ее очков в модной оправе. «Paris». Я привез их ей из Парижа, она, помню, бросилась мне на шею и усыпала поцелуями все лицо, глаза, губы… (Господи, неужели это когда-то было?!). Она давно мечтала о такой оправе с таким модным словом, которая придавала бы ее лицу привлекательный и респектабельный вид. Ты мечтала – пожалуйста! Для меня всегда было наслаждением превращать ее мечты в приятную повседневность и недоступную небесную сказку делать былью.
– Знаешь, мне не хочется…
– Юсь, – говорю я, – потерпи а, ведь осталось совсем ничего…