Книга К развалинам Чевенгура - Василий Голованов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ознакомительная версия. Доступно 21 страниц из 104
Часов в пять утра раздался басовитый гудок теплохода с темной еще реки, и история осетра (единственного виденного мною в жизни живого осетра, пойманного накануне) естественным образом подошла к концу, чтобы дать ход новой истории, совершиться которой суждено было только с рассветом. Поиздержавшись в деньгах, чуть присоленную осетрину продали мужики на подошедший теплоход по цене, если не ошибаюсь, «ножек Буша» и радостные вернулись в избу догуливать. Надурившись и насмеявшись, перебросились соображениями о делах; дело – скучная материя, о деле говорить – не то, что о бабах, – без нужды не будешь. Нужды же, как я понял, было две. Первая: прикинуть, можно ли вычислить, кто в твое отсутствие на твоем участке охотился? И вторая: как зимой в тайге есть? То есть как так сделать, чтобы сохатина и глухарятина не приедались до отвращения?
Гена Соловьев посоветовал жарить мясо кусочками на вертеле, как шашлык, а из остального делать бульон – тогда неизменный охотничий рацион за пять месяцев не так люто надоедает. Гена Соловей – широкогрудый, красивый мужик лет сорока восьми, с густой русой бородой и богатырскими руками – оказался князем гигантского арендованного им таежного надела площадью более чем в половину Великого герцогства Люксембург. Он то шутил, то засыпал, сидя в кресле, то, вдруг открыв глаза, к месту вставлял словечко в разговор и, усмехнувшись, засыпал снова, за всю ночь так и не выпив и рюмки водки.
Судьба своеобразно хранила его. Утром вышедший из лесу медведь опять пугнул народ у зверофермы, и люди побежали к Гене в дом, ища защиты. Он, кажется, и спать даже не ложился, взял карабин, отвязал собак, пошел. Сволочи уличные кобели прицепились к Рыжему, спутали, и пока Гена ногами их расшвыривал, медведь ушел в ельник. Рыжий без страха бросился, но, видать, угодил медведю прямо в лапу. Взвизгнул только – и все. Дымка шатуна, гада, посадила, но он и ее достал: секунды две-три все и длилось-то, но когда Гена медведя наконец увидел, тот ее порвал уже. Гена выстрелил, попал в лапу. Медведь не сморгнул, сразу встал и пошел на него. Гена его убил.
Шкуру медведя со сгустками крови, запекшимися в очень темной шерсти, шкуру с колоссальными когтями и всю податливую, с влажными еще обводами глаз и неусохшим, живым каким-то носом, я видел на заборе за баней на Генином дворе. Самого Гены не было. По словам отца, он уехал на лодке на Сарчиху, хоронить собак в места их охоты.
II
После того как утром медведь порвал собак у Гены Соловья, деревня затревожилась. Потом одни говорили, что вечером застали его пьяного и бледного как смерть, а другие почти с ужасом передавали, что по лицу его неостановимо текли слезы. Никто никогда не видел слез Соловья, а потому и не знали – к добру это или к худу.
На другой день поутру он сам пришел к нам в избу, спокойный с виду, и, хоть Мишки, хозяина, дома не было, в конце концов рассказал, как было дело. Ибо месть не могла утешить его, и ничто не могло, и он желал если уж не совсем выговориться, то хоть помаленьку с каждым выговариваться, чтоб чуток облегчить свое горе. Главное, что Дымка была еще жива, когда он, собрав в распоротый живот кишки ей, поднял ее на руки, чтобы нести к дому. Дымка взглянула на него, лизнула в щеку и умерла. Картина эта, видно, все стояла у Гены перед глазами, ибо голос его дрогнул, и он замолчал, сглотнув ком, запирающий горло.
Я не знал, как приличнее выразить сочувствие охотнику. Сказал, что, конечно, ужасно – потерять собак в самый канун сезона. И сразу почувствовал, что сказал не то – по удивленным Гениным глазам. И хотя ни во взгляде его, ни в интонации слова не было осуждения, он словно вдруг вспомнил, кто перед ним, увидел, что я, может, и хочу, да не могу разделить с ним его беду, если, конечно, вообще понимаю, что такое собака для человека.
– Не в том дело, когда… Ведь это все равно что потерять брата…
Обо всем этом я рассказываю для того лишь, чтобы читатель, представив себе колоссальную разницу в смысловых напряжениях «здесь» и «там», мог оценить масштаб перевоплощения, которое претерпевает приезжающий на жительство в Сибирь человек, и не может не претерпеть, потому что иначе он сломается. Ибо все-таки на Енисей меня зазвал Миша Тарковский, чья фамилия «здесь», в Москве, слишком многое за себя говорит, чтоб не удивиться, хотя бы мимолетно, тому, что Миша в жизни своей совершил ни с чем не сообразный шаг, став охотником-промысловиком в Туруханском районе. Тогда как ничего ему не мешало принять родовое наследство и внутри его обживаться, осмысливать и истолковывать, и прекрасно существовать. Ибо многое доставалось ему, слишком многое: все предания рода, которых лишь часть – в стихах деда, часть – в фильмах дяди, Андрея, часть – в рассказах матери. И еще то ли рассказы, то ли сказки бабушкины, ее французский, пейзажи, отразившиеся в «Зеркале»…
А может, здесь и разгадка: тяжко только наследовать, когда душа жаждет собственного творения, тяжко бремя имени, а нельзя отказаться от него, и значит, надо как-то исхитриться и жизнь свою выделать, судьбу какую-никакую сделать из нее и тем оправдать свое право стоять рядом с замечательными предками…
Черт! Трудно писать о друге. Того и гляди, наврешь, и я чувствую уже, как поползла в строку гунявая, нудная интонация, и еще чуть-чуть – и такая грянет торжествующая фальшь, что меня стошнит. Короче, занесла его нелегкая в Сибирь, он тут потерся-потерся, да и прожил пятнадцать лет; этих годов назад не воротишь и не расстанешься с тем, что обрел, покуда не изживешь этого, хотя бы в литературе. О крае этом мало кто толково писал, и слово здесь от веку звучало лишь изустно; может, именно по этой причине рассказы его так поразительны, так достоверны, что здесь, в языковой стихии, печатное слово вынуждено искать очень весомого оправдания себе.
В Москву Мишка приезжал после охоты, весной, с повадками мужика, который распугает любую литературную тусовку. Мы пили пиво, он рассказывал свои сибирские байки, всегда очень громким голосом, почти крича, будто силясь переорать рев мотора или шум воды, и – мне казалось – я прямо вижу, как «прет» Енисей весной, неся бревна и сверкающий лед, или как вдруг в пороге срезает шпонку винта и потерявшую ход лодку сминает и крушит вал тяжелой, как железо, воды, или как подкрадывается зима, вдруг сжимая лес неподвижным холодом, и звезды в небе блестят льдисто, и вода дымится, как кипяток, и тишина – будто кто-то вырубил звук и ты смотришь немое кино…
За лето Мишка успевал написать несколько рассказов, торопливо раздавал их по журналам и начинал собираться обратно. Я говорил, что он все делает неправильно, а сам завидовал и его безалаберности, и точности его языка, и образам, которые он нарыл, перелопатив столько словесной руды и испытав их собственным опытом, потому что есть вещи, которые невозможно придумать и невозможно назвать, не испробовав на собственной шкуре: «Утром мотор так замерз, что пришлось разводить костер и жарить его, как барана». Он уезжал обратно в Сибирь жить, жить вместе с Дедом, с Васькой, с Лехой, Громыхалычем или Бичом Геной, со всеми своими героями, которые ведь должны были доверять ему, чтобы позволить написать правду о себе, а для этого нужна была его щедрость, он должен был делиться собою. Ибо писатель сам выкармливает своих героев…
Ознакомительная версия. Доступно 21 страниц из 104
Внимание!
Сайт сохраняет куки вашего браузера. Вы сможете в любой момент сделать закладку и продолжить прочтение книги «К развалинам Чевенгура - Василий Голованов», после закрытия браузера.