Итак, кардинал, отправившийся утром четырнадцатого мая на виллу Салина, был человек добрый, но разочарованный, чье отношение к подопечным свелось в конце концов к презрительному милосердию (иногда старого прелата можно было понять), что объясняло его грубость и резкость, все больше затягивавшие святого отца в трясину мизантропии.
Три сестры Салина, как мы уже знаем, были глубоко оскорблены предстоящей проверкой их капеллы, однако, будучи женщинами, да к тому же по-детски наивными, они при этом предвкушали удовольствие принять у себя князя церкви и показать ему всю роскошь дома Салина, которая, по их искреннему убеждению, нисколько не потускнела; особенно же их радовала возможность в течение получаса любоваться залетевшей в дом великолепной красной птицей, восхищаться гармоничным богатством оттенков пурпура и переливами тяжелого муарового шелка. Правда, и этим скромным надеждам бедной троицы не суждено было сбыться. Когда сестры спустились по наружной лестнице и увидели кардинала, выходившего из кареты, оказалось, что его преосвященство приехал в будничном платье: лишь маленькие пурпурные пуговки на строгой черной сутане свидетельствовали о его высоком ранге; при том, что лицо его выражало оскорбленную добродетель, кардинал выглядел не внушительнее настоятеля доннафугатского собора. Он был вежлив, но холоден и недовольство прозябающими сестрами с их внешней набожностью благоразумно уравновесил почтением к роду Салина и к личным добродетелям синьорин; он оставил без внимания слова восхищения монсеньора викария по поводу убранства гостиных, по которым они проходили, отказался от специально приготовленных для него прохладительных напитков («Спасибо, синьорины, если можно, только глоток воды: завтра день моего святого, и накануне я пощусь»), даже не присел. Он проследовал прямо в капеллу, на секунду преклонил колени перед Мадонной Помпейской, бегло осмотрел реликвии. Правда, выйдя из капеллы, он с пастырским смирением благословил опустившихся на колени хозяек дома и прислугу, после чего обратился к Кончетте, на лице которой лежал отпечаток бессонной ночи:
— Синьорина, три-четыре дня в капелле нельзя будет совершать богослужений, но я сам позабочусь о том, чтобы как можно скорее она была снова освящена. Полагаю, что Мадонна Помпейская имеет все основания занять место картины над алтарем, а та, в свою очередь, сможет пополнить ряд прекрасных произведений искусства, которые я видел, проходя по вашим гостиным. Что до реликвий, то я оставляю здесь своего секретаря падре Паккиотти, человека весьма сведущего: он изучит все документы и сообщит вам результаты своих исследований. Прошу отнестись к его решениям как к моим собственным.
Он милостиво разрешил всем присутствующим поцеловать свой перстень и с трудом поднялся в карету.
Катерине стало дурно, и ей давали нюхать эфир.
Экипажи кардинала и его небольшой свиты еще не успели скрыться за поворотом к вилле Фальконери, когда Каролина, сверкая глазами, процедила сквозь зубы:
— По мне, этот Папа — самый настоящий басурманин.
Кончетта спокойно беседовала с доном Паккиотти, который в конце концов согласился выпить кофе с бисквитом.
Подкрепившись, священник получил ключ от ящика с документами и попросил разрешения удалиться в капеллу, предварительно вынув из своей сумки молоточек, пилку, отвертку, лупу и два карандаша. Он прошел курс Ватиканской школы палеографии и был к тому же пьемонтцем, так что работал тщательно и потому долго. Слуги, проходившие мимо дверей капеллы, слышали удары молоточка, скрип винтов и пыхтение.
Когда через три часа он вышел, сутана его была в пыли, руки черные, но безмятежное выражение лица и глаз за очками говорили о том, что он доволен проделанной работой.
В руке он держал плетеную корзину из ивовых прутьев.
— Я позволил себе воспользоваться этой корзиной, чтобы сложить в нее то, что забраковал, — объяснил он. — Могу я поставить ее здесь? — И он поставил в угол свою тару, доверху наполненную разорванными бумагами, табличками, коробочками с костями и хрящами. — Рад сообщить вам, что обнаружил пять несомненно подлинных и достойных почитания реликвий. Остальные там. — И он указал на корзину. — Вы не скажете, синьорины, где бы я мог почиститься и помыть руки?
Пять минут спустя он вернулся, вытирая руки большим полотенцем, на краю которого плясал красный вышитый гепард.
— Простите, я забыл сказать, что аккуратно сложил все рамки на столе в капелле. Среди них есть очень красивые. — Он собрался уходить. — Мое почтение, синьорины.
Катерина отказалась целовать ему руку.
— А что нам делать с тем, что в корзине?
— Все, что угодно, синьорины. Можете оставить у себя, можете выбросить в мусорную яму: они не представляют никакой ценности.
Кончетта хотела приказать, чтобы подали карету, но он отказался:
— Не нужно, синьорина, не утруждайте себя, я пообедаю у ораторианцев, это отсюда в двух шагах.
И, уложив свои инструменты в сумку, он удалился легкой походкой.
Кончетта ушла в свою комнату; ею овладело безразличие, у нее было такое чувство, что она живет в знакомом, но чужом мире. Этот мир больше не посылал привычных импульсов, он состоял из застывших форм. Портрет отца представлял собой лишь сколько-то квадратных сантиметров холста, а зеленые сундуки — сколько-то кубометров дров. Через некоторое время ей принесли письмо. На конверте с черной каймой была вытеснена корона.
«Дорогая Кончетта, я узнала о визите его преосвященства и радуюсь, что часть реликвий удалось спасти. Я похлопочу о том, чтобы первую мессу в заново освященной капелле отслужил монсеньор викарий, — думаю, он не откажется.
Сенатор Тассони завтра уезжает, он надеется, что оставил по себе bon souvenir[92].
Скоро приеду повидаться, а пока что нежно обнимаю тебя, Каролину и Катерину. Твоя Анджелика».
Она ничего не могла с собой поделать, в душе была пустота. Только чучело в углу вызывало смутное раздражение. Это становилось невыносимо: даже бедный Бендико вызывал горькие воспоминания. Она позвонила в колокольчик
— Аннетта, мне надоел запах псины. К тому же шерсть собирает слишком много пыли. Унесите эту собаку прочь, выбросьте ее.
Когда чучело уносили, стеклянные глаза посмотрели на нее с кротким укором вещей, от которых избавляются, отказываются навсегда. Еще несколько минут — и то, что осталось от Бендико, было выброшено из окна и очутилось в углу двора, куда каждый день наведывался мусорщик В полете фигура Бендико на мгновение ожила: казалось, в воздухе пляшет четвероногое существо с длинными усами и угрожающе поднятой правой передней лапой.
И все упокоилось в горстке серого праха.