Губы Тьен шевельнулись. Я роняю альбом. Девочка открывает глаза, тут же снова закрывает их, отворачивает головку. Светильник. Я вскакиваю, кидаюсь к выключателю. Возвращаюсь к кровати и вижу, что она смотрит на меня. Я падаю перед ней на колени, сжимаю ее личико в ладонях.
— Ты Иисус?
Она все смотрит не мигая и улыбается рождественской улыбкой. Я выдерживаю ее взгляд, но ответить не в состоянии. Она как-то почувствовала это в своей коме — или я просто похож на картинки из учебника по катехизису?
— У меня в ногах горячо… и мурашки… Мне больно!
Она вдруг откидывает простыню и вырывает иглы капельниц. Встает. Я смотрю, остолбенев, на щуплую фигурку в желтой пижамке; Тьен поднимает ногу, пошатывается, шагает… Отклеиваются куски пластыря, один за другим падают опутывающие ее провода. Освободившись от пут, она идет походкой сомнамбулы через всю палату; я держу ее в кольце рук, чтобы тотчас подхватить, если она потеряет равновесие.
— Кружится… — шепчет она.
Я ловлю ее, поднимаю, такую легонькую, почти невесомую, укладываю на кровать.
— Полежи, Тьен.
Пулей вылетаю в коридор, нашаривая в карманах мелочь, кидаюсь к автомату. Шоколадки, растворимый суп, печенье, чипсы… Я жму на все кнопки подряд. Не работает. Бегу в ординаторскую. Никого. Мчусь дальше, в конец коридора, откуда слышны голоса. Наконец-то вижу врача, он идет с обходом. Кричу ему, чтобы зашел скорее к Тьен. Он спрашивает, кто это. Показываю на ее палату. Из лифта выходит санитарка с тележкой.
— Где тут кухня?
— В подвале, второй уровень, а вам зачем?
Кабина едет вниз. Я распахиваю железные противопожарные створки, сбегаю по лестнице, колочу в дверь — заперто, вышибаю ее плечом, хватаю поднос, выгребаю все без разбора из первого попавшегося холодильника и лечу наверх с добычей: дюжина куриных грудок, два десятка сырков, упаковка фруктового мусса, сойдет, чтобы утолить этот самый жор, что одолевает после чуда.
Сигнал тревоги раздается, когда я выхожу на нужном этаже. По коридору бегут врачи, медсестра катит какой-то аппарат на колесиках и едва не сшибает меня. Выронив поднос, я бросаюсь вслед за ними в палату Тьен.
Она лежит в той же позе, что и пять минут назад. Глаза открыты. Худенькое тельце содрогается от электрических разрядов. Лицо неподвижно. Еще разряд. Линия на экране остается прямой. Врачи качают головами, убирают дефибриллятор. Я расталкиваю всех, трясу девочку за плечи.
— Это я! Тьен… Все хорошо, ты выздоровела! Очнись!
Кто-то хватает меня сзади, оттаскивает. Чья-то твердая рука закрывает ей глаза, другая снимает провода энцефаллографа.
— Вы родственник, месье?
— Нет, но это я ее…
Я осекаюсь, видя как лица вокруг из сочувственных становятся угрожающими.
— Вы ее отключили?
— Я? Да нет, это она сама! Она встала.
Ошарашенное молчание повисает в палате. Медсестры пятятся, уставившись на меня с ужасом.
— Она уже месяц была полностью парализована, месье.
— Знаю, но…
Я умолкаю, отворачиваюсь — все равно им не объяснишь. Тут в палату вбегают мои телохранители. Начинается выяснение отношений на повышенных тонах, а я, опустив глаза, смотрю на опрокинутую в сутолоке пластмассовую Богоматерь, из которой вытекает на пол вода.
~~~
— Браво! Претендент на звание Мессии обвиняется в эвтаназии, и не где-нибудь, а в Лурде — лучше не придумаешь!
Ирвин отставил трубку от уха. Звонок Бадди Куппермана разбудил его, он плохо соображал спросонья и с трудом вычленял смысл из потока брани сценариста.
— Ваша была идея послать его в эту чертову дыру! Не рассчитывайте, что я буду за вас отдуваться, Гласснер!
— Я и не рассчитываю. Я беру всю ответственность на себя и сам поговорю с президентом.
От нападок Бадди вдруг перешел к самобичеванию: если бы он поехал с делегацией во Францию, ничего, может быть, и не случилось бы. Точно так же корил себя Ирвин. Они оба отказались от поездки в Рим через Лурд из соображений деликатности: первый, будучи евреем, не хотел выглядеть опекуном Джимми в глазах католических властей, второй же боялся, что повредит святому месту, если, паче чаяния, умрет там — одиннадцать часов полета — не самое разумное при опухоли мозга.
— Что теперь будем делать? — спросил Бадди, немного успокоившись. — Ладно, родственникам заплатили, свидетелям тоже, больнице сделали пожертвование, в этом плане можем не волноваться: история не просочится в Рим. Но мы не можем ни оставить Джимми там, ни везти его в Ватикан в таком состоянии.
— Как он?
— А вы как думаете? Энтридж хотел попробовать лечение сном — он отказался. Не разговаривает, никого не хочет видеть. Епископ рвет и мечет, не знает, какой измыслить предлог, чтобы отсрочить экзамен… Вдобавок отклики из Ватикана самые благоприятные: один кардинал лично позвонил ему и сообщил, что досье рассматривается аж в папской Академии наук… Победа была так близка, черт побери! Ну, что делать, везти его обратно в Америку?
Ирвин попросил час на размышление. Повесив трубку, он взглянул на будильник, принял душ, оделся и с бьющимся сердцем набрал номер Французского банка. В секретариате директора по денежному обороту его заставили долго слушать музыку. Печаль прелюдии Баха брала за душу. Прижавшись лбом к окну своей гостиной, похожей на зал ожидания, Ирвин смотрел на Потомак под белым светом фонарей и представлял себе, сколько мертвых рыб проплывает через богатые кварталы Вашингтона.
— Да? — услышал он голос сына.
— Здравствуй, Ричард. Я не помешал?
— Слушаю тебя.
— Как ты поживаешь?
— У меня совещание.
— Извини. Я только… В общем, я хотел спросить, ты еще поддерживаешь отношения с твоим другом Жеромом д’Эрманвилем?
Ровно через три секунды Ричард Гласснер ответил:
— Я соединю тебя с моей секретаршей, она поищет его координаты. До свидания.
— Ты мог бы спросить, как мои дела, — не удержался Ирвин и тут же пожалел о своем язвительном тоне: Ричард ведь не знал о его опухоли.
— А что, с тобой что-то случилось?
— Нет, нет, — поспешно заверил Ирвин.
— Я выясняю отношения с Брюсселем, перезвоню тебе позже.
Сын отключился. Ирвин знал, что он не перезвонит. Он присылал открытку на Новый год, ящик вина на день рождения. У него было много работы, ответственная должность, масса обязанностей, семья, женщины, лошади. Он, Ирвин, был лишь давно сгинувшим и виноватым отцом. Позвонить ему, чтобы узнать телефон бывшего однокашника, ныне бенедиктинца в какой-то обители в Альпах, вряд ли было удачным шагом для попытки сближения. Ричард, убежденный атеист, так и не простил ему, что он четыре года назад забрал мать из больницы, где ей пытались продлить жизнь: паломничество в Лурд с его жарой и толпой ускорило конец.