Ознакомительная версия. Доступно 20 страниц из 99
6
Возвышенное лжет. Доказательством стало стремительное исчезновение из нашей жизни всех тех напичканных возвышенным людей, которые заполняли ее до водворения Зинаиды. Возвышенное вплывало с ними в дом, как первомайским утром вплывают задорные марши… Какое-то время они приходили, высказывали маме проникновенные слова поддержки, протокольно сюсюкали с Зинаидой, прискорбным шепотом сожалели об уходе отца — но большинства из них не хватило даже на второй визит.
Даже то, что окружало меня в художке, подтверждало мою правоту.
К слову, вскоре после моего поступления училище возвели в статус академии (переименование в университеты и академии было тогда повальным).
Здание давно обветшало. Фасад осыпа́лся фрагментами и фрагментиками — об этом складывались студенческие анекдоты: кто-то получил куском пилястры по темечку или откусил пончик, припорошенный штукатуркой. Приземления наиболее крупных фрагментов, потенциально чреватые серьезными последствиями для проходивших мимо, становились поводом для попоек на бульваре перед училищем, во время которых на середину скамьи выкладывались перевязанные траурными ленточками или раскрашенные во все цвета радуги осколки. Все это продолжалось до тех пор, пока от новоиспеченной академии не отвалился балкон. Стоявшие на нем студенты сильно покалечились, но по счастливой случайности остались живы: балкон упал на хлебовозку, подъезжавшую к соседнему магазину.
В художке после этого появился новый завхоз — сотрудник Погорской воспитательной колонии для малолетних Николай Феоктистович Ртищев. Бывший вертухай, получивший по начальным слогам своего ФИО прозвище Нифертити, оказался не в меру деятельным и сразу предложил ввести форменную одежду для учащихся. «Форма не обязательно должна быть консервативной, черной или синей, — заявил он. — Она может быть и творческой». «В полосочку», — шутили в ответ студенты. Кирилл Агафонов даже заявился на занятия в полосатой пижаме и был отправлен преподавателем от греха подальше домой. С эпохой Нифертити не угадал: его инициативу с формой высмеял даже ректор, любимый студентами Леонид Бавальский. В отместку завхоз собрал свидетельства того, что Бавальский практиковал зачисление бесталанных абитуриентов за мзду, и передал компромат в прокуратуру, присовокупив фотографию, запечатлевшую Леонида Мартыновича с выпускниками на фоне художки, в окнах которой красовались голые натурщицы Ирка и Танька. К всеобщему удивлению, Бавальского покарали. На исход дела повлияла, видимо, и заинтересованность самого Нифертити, а также его связи в карающих органах. Бывший вертухай занял место изгнанного Бавальского и стал ректором Любореченской художественной академии.
Человек пятнадцать старшекурсников, цвет студенческой богемы, среди которой было модно всякое вольнодумство, от пренебрежения канонами ремесла до карикатур на нелюбимых преподавателей, затеяли забастовку, примкнуть к которой великодушно было предложено и мне — единственному первокурснику. Я был удивлен, но от нечего делать примкнул. Многие мои однокашники сочли бы за счастье принадлежать к компании «отпетых», как их — не без симпатии — называл уволенный Бавальский. Костяк компании состоял из студентов, большинство которых хотя бы раз либо отчисляли, либо прорабатывали на педсовете: за пропуски, за пьянки, за экстравагантные выходки. Случалось, и за приводы в милицию. Коротко говоря, всё это были люди хоть и не самые одаренные (одаренные просиживали в студиях до позднего вечера и норовили окончить экстерном) — зато с репутацией.
— Топилин, пойдем с нами против Нифертити бастовать!
И я пошел. Всё одно лучше, чем отправляться на «три одинаковых буквы» — лекцию по истории изобразительного искусства.
Почему позвали, я не спрашивал. Моя фамилия красовалась в списке кандидатов на отчисление, вывешенном возле деканата. Забить на учебу накануне призывных восемнадцати — такой крутизной не каждый из них мог похвастаться.
— Ну что, прогоним тюремщика из храма искусства?
— Прогоним!
— Тюремщики не пройдут!
— Не пройдут!
— Разливай.
Забастовка проходила так. Вместо того чтобы идти на занятия, мы собирались на бульваре, скидывались — и кто-нибудь отправлялся в «Ракушку», пивную недалеко от набережной. Дожидаясь гонца, забастовщики курили, цепляли проходивших мимо девушек и произносили язвительные речи в адрес Нифертити. План, кажется, состоял в том, что к авангарду со временем примкнут остальные — «и мы заставим их вернуть нам Бавальского».
О том, что бывший ректор брал взятки, среди бастующих было принято говорить так:
— Брал-то он только с бездарей. И что? Кому от этого плохо? Зарплата у него с гулькин хер. Человек-то хороший.
По мере опустошения пивных емкостей насмешки над «вертухайской хунтой» и возмущения по поводу того, что «по всей стране демократия, а у нас введут строгий режим», сменялись темпераментными дискуссиями об искусстве, о предназначении художника, о личности и толпе. Особенно темпераментно говорил Агафонов, призывавший взорвать наконец любореченское болото, провести какую-нибудь сногсшибательно-ошеломительную выставку.
По своему обыкновению, Агафонов сразу же выбился в лидеры пивной забастовки. Не знаю, как это у него получалось, но к какой бы компании ни прибивало переменчивого Кирюшу, всюду он занимал место вожака и вдохновителя.
В студенческой среде Кирюша слыл гением. Он водил избранных к себе домой и показывал полотна, выдержанные в придуманном им жанре «инстинктивного концептуализма». О его работах было принято говорить исключительно в превосходной степени, потрясенно склоняя голову, смешивая слова «аллюзия» и «бессознательное» с умеренными порциями мата — для остроты восприятия. Кроме того, Кирюша постоянно пребывал на грани отчисления, а однажды даже был отчислен. Работы его — те, которые я видел (а я однажды побывал в числе избранных экскурсантов), — не вызвали во мне ничего, кроме недоумения. Оголтелый эпатаж лишь выпячивал банальность образов. Эйфелева башня с выросшим между ног кабаньим членом (генезис детали разъяснялся в названии: «Эйфелева башня с кабаньим членом»). Толстая волосатая задница под фетровой шляпой, в строгом костюме (названия не помню). Синий ангел с бутылкой «Столичной» и килькой в томате («Синий ангел»). Картины были выполнены топорно, в манере «тяп-ляп-наив», говоря языком Робика Патканяна, преподававшего живопись и композицию младшим курсам. Почитатели Кирюши, однако, рассуждали о влиянии Матисса и Гогена и даже в потеках краски выискивали замысел мастера. В любом карандашном наброске Нинки искусства было больше, чем во всех Кирюшиных полотнах. Но кто знал Нинку? Зато Кирюша мог прийти на занятия в пижаме, или оставить в унитазе кирпич, накидав сверху комков туалетной бумаги, измазанной цементным раствором, или бегать по тротуару, распугивая прохожих трелью велосипедного звонка. И вокруг вздыхали:
— Художник.
Глупо рваться в статисты к дутым героям. Еще один повод порвать с миром искусства (хоть и было все решено, аргументы следовало копить для поддержания боевого духа).
Ознакомительная версия. Доступно 20 страниц из 99