усмешкой говорил Фриц Ламме.
— Так он шут?! — Волков даже скривился, словно от боли, словно ему ногу судорогой скрутило.
Мысль о том, что его жена отдается шуту, пусть даже и благородного происхождения, была ему омерзительна. Это было тяжелейшее для него оскорбление.
— Ну, не шут, как их там зовут… Ну, которые песенки сочиняют, на лютне бренчат… — Сыч не мог вспомнить.
— Поэт, — догадался брат Семион.
— О, точно! Говорят, ходит целый день, слоняется по замку, на лютне своей звякает, к ужину к графу идет да веселит его, басенки ему травит да песенки поет за столом. Граф его не гонит, вино с ним пьет.
— Ну, это не шут, — говорит монах, — это миннезингер[12]. Это благородный человек.
— Благородный, благородный, — согласился Фриц Ламме, — при мече ходит. Упражняется с младшими сыновьями графа, учится значит, как им лучше махать. Говорят, на двух дуэлях был, обидчив и спесив. Не дай Бог, что не по его, так за меч хватается.
Все, все, что ненавидел и презирал Волков, каким-то образом было смешано в одном человеке. И придворный он был, и дуэлянт, и музыкант-поэт. Мерзкое месиво: придворный лизоблюд, тренированный убийца, музыкант-рифмоплет и соблазнитель чужих жен. Что хуже-то может быть?
Кавалер чувствовал, что, даже не видев этого человека ни разу, он начал его ненавидеть. Может, он не стал бы относиться к нему так, если бы отношения между его женой и господином фон Шаубергом закончились в день ее свадьбы. Что было, то быльем поросло. Но Волков прекрасно помнил, как мелодично звенели струны в пустом огромном помещении, когда он походкой хромоногого приближался к бальной зале в замке графа, где ночью пила вино его жена. Теперь он знал, кто играл на лютне в ту ночь.
— В общем, вот такая, экселенц, нам госпожа досталась, — с заметным сожалением заканчивал свой рассказ Сыч.
Волков молчал, ему все это было неприятно, сожаления Сыча тоже были неприятны, не нужно было ему это сочувствие. И поп молчал, но этот смотрел в пол, лицо напряженное, сразу видно — думает шельмец. Только вот о чем он думает, разве угадаешь.
— Да, и по ее подруге этой рыжей все сразу ясно становится, — продолжил Сыч, не вынеся такого тягостного молчания. — Как говорится, с кем поведешься…
— А что, ты про нее что-то узнал? — нехотя спросил кавалер.
— Нет, про нее никто ничего дурного не сказал, — тут же сообщил Фриц Ламме. — Но она же рыжая!
— И что? — не понял Волков. — Причем здесь рыжая?
Фриц заулыбался похабненько:
— Экселенц, не зря люди говорят, что если чердак ржавый, то и подвал всегда течет.
— Чего? — опять не понял кавалер.
— Ну, в смысле, что рыжие они всегда на передок слабы, — пояснил Сыч. — Рыжую уговорить — так только пальцем поманить.
Волков поморщился, к дьяволу всю это холопскую мудрость. Ему нужна была мудрость другого рода.
— Может, мне ее отцу и брату вернуть, а у епископа просить развода? — спросил он, обращаясь больше к брату Семиону.
Тот покосился на него осуждающе, стал лицом строг и потом сказал:
— Коли собираетесь графов Маленов своими смертельными врагами сделать, так способа лучше и не придумать. И развода вам никто не даст, разводы сам Папа визирует, разводы не всем королям дают, а вам-то на такое и вовсе рассчитывать не следует.
Можно, конечно, окулировать факт таинства венчания, так и то только в том случае, если выяснится, что жена ваша была замужем, когда под венец с вами шла. А такое трудно устроить будет и дорого.
— И что мне делать? — спросил Волков, понимая, что монах прав.
И монах задумался над этим вопросом. А пока он думал, решение предложил Фриц Ламме. Решение то было незатейливым, как и все его решения.
— А может ее того… — он сдала убедительный жест.
И Волков, и брат Семион так на него поглядели, что он пояснил:
— Тихохонько, чтобы и помыслов на нас не было. Мало ли, пошла до колодца да поскользнулась на мокром камне. Бултых, не услышал ее никто, и дело с концом. Утопла.
— С чего бы это дочери графа, с которой восемь человек дворовых в приданное дают, до колодцев самой ходить? — поинтересовался монах.
— Ну, не знаю тогда, — чуть недовольно сказал Сыч.
— Не знаешь, сын мой, так советов не давай, — назидательно произнес монах.
— Ну, так ты дай, святой отец, — кривляя монаха, говорил ему Сыч. — Может, от тебя, что умное услышим.
— И дам, — сказал монах, не торопясь и не замечая кривляний Сыча, — только попозже, обдумать все нужно. А пока нужно делать вид, что мы ничего не знаем. Но…
Он замолчал. Волков и Сыч ждали, когда он продолжит, и брат Семион сказал:
— Только жену свою на ложе не берите. Воздержитесь до ее следующих женских дней.
Волков сразу понял, куда клонит монах, он сам додумался до этого, уже не прикасался к жене с тех пор, как она уехала в поместье отца.
А вот Сыч не понял и спросил у попа:
— Это еще почему?
— А потому, сын мой безмозглый, — разъяснял монах, — что если госпожа наша обременена, то скажет она потом, что чадо от господина нашего. И чтобы такого не было, чтобы не могла она обмануть господина, брать ему ее до ее женских дней не следует. Нам ведь всем известно, что как только господин наш пошел в набег на горцев, так госпожа наша отъехала в поместье отца, но вовсе не к отцу, а к подлому человеку, к прелюбодею своему. И думаю, что имела там с ним близость, а значит?
Он смотрел на Сыча, но тот только непонимающе глядел на него.
— А значит, госпожа наша может понести не от господина нашего, — продолжал монах, спокойно и обыденно выговорив те слова, от которых у Волкова сжималась кулаки и лицо превращалось в маску ненависти. — И вот тут, сын мой слабоумный, потребуются твои способности.
— Какие еще мои способности? — лицо Сыча тоже становилось мрачным.
Тут монах наклонился чуть к Сычу и сказал тихо, но страшно:
— Недопустимо сие, что бы на поместье Эшбахт вперед чад нашего господина сел ублюдок фон Шауберга, этого шута графского, — он помолчал, глядя сычу в глаза. — И тут, господин Фриц Ламме, дело будет за тобой.
Вот тут Сыч уже все понимал. Он только кивнул согласно и сказал мрачно:
— Сделаю, что нужно, не быть ублюдку на поместье нашего господина.
Волкову, то ли от злости, то ли от позора, то ли чувства уязвленной чести, воздуха точно не хватало, задыхался кавалер, хоть рубаху рви на