стараясь ее угадать. В данном случае угадать было не трудно. Отношение к нам на Старой площади не было для литературной среды биномом Ньютона или военной тайной, в курсе дела был, разумеется, и Бровман, и он со спокойной совестью припечатывал нас на летучке: «Товарищи, которые здесь работают, и Сарнов, и Феликс Кузнецов, и Рассадин, и, конечно, Лазарев - наиболее квалифицированный человек в этой группе, - они хорошо пишут. Но иногда бывает грустно, что они не могут проанализировать произведение так, как полагается марксисту».
С такого рода обвинениями тогда шутки были плохи. Грусть Бровмана легко могла обернуться для нас слезами. Но самым огорчительным было то, что Эсэс поддержал Бровмана. Конечно, потому что это совпало с тем, что ему перед летучкой внушали в Большом доме.
«Я должен сказать вам, Юрий Васильевич и Лазарь Ильич, - обличал нас Эсэс,- вы и очень способные товарищи в отделе литературы, которых мы ценим, упрек, который вам сделал Бровман, должны принять. Действительно, ощущение какого-то эстетизма есть. Я буду говорить более грубо, чем это высказывалось, и убежден, что говорю правильно, по главной линии. Дорогие товарищи, будучи способными литераторами и критиками, вы не всегда даете себе труд быть политиками. Вам эта фраза может показаться лобовой, и вы скажете, что я повторяю избитые места, тем не менее это остается. Сплошь и рядом в ваших статьях ощущается любовь к искусству и литературе как таковым. Но простите, пожалуйста, искусства нет как таковою,- мы знаем это теоретически, но никак не можем практически почувствовать, что это так, что нет в мире литературы, которая свободна от политики… Литературный отдел и людей, которые там работают, я очень ценю и уважаю, но хочу сказать, что элементы чистого эстетизма в вашей работе есть… Я это чувствую. И не только я. Этот упрек мы иногда зарабатываем...
Вам нужны факты, Лазарь Ильич? Хорошо. Я, например, не вижу, чтобы рассказ Некрасова, о котором вы писали, заслуживал среди других столь оперативной (не говорю, что газета не должна быть оперативной) и особенно пространной статьи (речь шла о небольшой - строк двести - моей рецензии «Первый бой» на новые тогда рассказы Виктора Некрасова «Судак» и «Вторая ночь» - Л.Л.). Я прочитал этот рассказ. Некрасов не ушел в рассказе вперед… Элемент механического восприятия Ремарка и Хемингуэя у него есть…»
Меня сильно разозлило выступление Бровмана. Нет, то, что он говорил, меня совершенно не удивило и мало задело, ничего другого я не ожидал. Разозлило меня то, что Смирнов, не успев приехать, зачем-то пригласил его выступать с докладом, устроил весь этот цирк. И когда говорил Эсэс, я грубо перебил его репликой: надо все это или доказывать конкретно, или не говорить,- бросил я ему. Потом я пожалел, что не сдержался. Эсэс был явно растерян. Мне показалось, что он не уверен в том, что преподносит нам, даже не сумел себя, как это бывало иногда прежде, убедить, говорит с чужого голоса. И вообще возвращение в газету его не радует, скорее тяготит. Он уже не искрился энергией, кажется, газета лишалась главного мотора, ведь от него многое зависело, ему принадлежало последнее слово. Все это было печально.
«Самый лучший в мире читатель»
Но «нужно жить и исполнять свои обязанности». И мы искали щели, чтобы как-то продолжить то, что считали главным делом, - повышение планки эстетической требовательности. Расширили затеянную раньше серию статей о мастерстве классиков - запомнились статьи Е. Добина «Деталь и подробности», А. Белкина «Чудесный зонтик (об искусстве художественной детали у Чехова)», В. Берестова «Судьба девяностого сонета», К. Ваншенкина «Преимущественно о рифме». Статьи были хороши. Но в газете подобные просветительские материалы могли быть лишь дополнением к дерзким атакующим выступлениям по современной литературе, должны были поддерживать их авторитетом высокой классики. А так как все меньше на полосы пробивалось таких статей о текущей литературе, обращение к классике отдавало вегетарианством.
Однако мы нащупали еще одну литературную проблему, которая представлялась нам общественно важной, была остра и добавляла столь нужный газете, чтобы удерживать внимание читателей, перец. Проблема эта тогда уже носилась в воздухе. Речь идет о взаимоотношениях читателей и литературы. Когда заслуженный рабочий или передовая доярка наделялись правом решающего слова в делах литературы и искусства, простая мысль о том, что читатели бывают разные, отличаясь уровнем культуры, широтой кругозора, воспитанностью вкуса, что многим из них не учить, а учиться надо, - эта простая, элементарная мысль в обществе, потерявшем представление о здравом смысле, с большим трудом пробивала себе дорогу через многолетние завалы демагогии и мифов.
Не случайно у Хрущева такой взрыв негодования вызвала ироническая фраза Виктора Некрасова о седоусом рабочем, который изрекает по всем вопросам абсолютные истины. Видно, Некрасов попал в очень чувствительное место - ведь седоусые рабочие, творение угодливых, льстивых литераторов, от имени народа вещали то, что решено было, как это называлось в начале прошлого века, «высшими правительственными местами». По обыкновению это были грозные одергивания и не подлежащие обжалованию приговоры. Большая почта, поступавшая в газету, свидетельствовала, что у многих читателей воспитано чувство гегемона, они считают свое мнение непререкаемым и требуют самых крутых мер по отношению к тем, кто думает иначе. Миф о «самом лучшем в мире читателе», которому отдали дань многие - в том числе такой умный и трезвый человек, как Эренбург, не раз писавший о том, что у нашей литературы много слабостей, но зато замечательный читатель, - этот миф мы начали разрушать. И кажется, не без успеха. А нынешнее время воочию продемонстрировало, каков он, этот самый лучший читатель, жадно набросившийся на низкопробные детективы, порнографию, хиромантию и т.д. и т.п.
С проблемой читателя так или иначе мы сталкивались чуть ли не каждый день. Но по-настоящему мы задумались над ней после одного случая, когда она проявилась в крайней, почти пародийной форме. Напечатана была подборка стихотворений Евгения Винокурова. Одно из них посвящено судьбе лошади. Элегическое стихотворение о том, что век этого чудесного животного, с которым столетиями была связана вся жизнь человека, кончается:
Ракета, атмосферу прорывая,
Уйдет туда, где теплится звезда…
А ты, о лошадь, ты душа живая,
В наш сложный век исчезнешь без следа.
Можно ли было ожидать, что это совершенно невинное стихотворение вызовет шквал возмущенных откликов? В редакцию (и не только к нам, но и в другие органы печати, а также, как говорили в пушкинские времена, «лицам, облеченным доверием правительства») пришло несколько десятков писем, обличающих Винокурова и нас. В том числе