Муза, улыбаясь, шла ко мне, и я встретил ее с улыбкой; она положила мне на плечо правую руку и, осветив факелом чистый лист бумаги, сказала:
— Поэт, я муза, которую ты тщетно призывал весь день; я сжалилась над твоими муками и пришла к тебе. Пиши, я буду тебе диктовать.
И ее голос оказался похожим на голос Дженни так же, как и ее лицо.
И вот этим голосом, мягким и проникновенным, звучавшим для моего слуха настоящей музыкой каждый раз, когда Дженни говорила, муза стала диктовать мне строфы, которые я записывал, восхищаясь возвышенностью замысла и чистотой формы.
При последнем слове последней строфы восторг мой достиг такой степени, что руки мои сами потянулись к музе, а она, вместо того чтобы отшатнуться от подобного порыва, приблизила свое лицо ко мне и запечатлела на моем лбу поцелуй.
Этот поцелуй я ощутил настолько явственно, что проснулся и открыл глаза.
Музой оказалась сама Дженни: не слыша ни моего голоса, ни моих шагов, она обеспокоилась, жив ли я, открыла дверь, увидела, что я сплю, и с лампой в руке подошла ко мне.
Теперь, дорогой мой Петрус, Вы, такой великий знаток философии, скажите мне, какое таинственное сочетание явлений совершенно противоположных — бодрствования и сна, иллюзии и действительности — привело к тому глубинному союзу, только что превратившему мое сновидение в живую поэму, в финале которой в одном лице слились муза и Дженни, богиня и земная женщина.
— О, это ты, это ты, моя Дженни! — воскликнул я. — Будь благословенна как в снах, так и наяву, как в грезах, так и в действительности!
Неожиданно я вспомнил о листе бумаги, на котором я успел написать: «Моей Дженни! Эпиталама по случаю дня ее рождения», а затем стихи, продиктованные мне музой.
Лист бумаги исчез.
Мое волнение и замешательство были таковы, что, не видя листа на том месте, где он должен был быть, я стал сомневаться, существовал ли он на самом деле.
Я напряг мой ум, силясь разгадать эту загадку, и сначала мне пришлось признать, что эти стихи, вроде бы записанные мною, являлись частью моего сновидения, поскольку реальностью была Дженни, а не муза.
Итак, невозможно было допустить хоть какую-то вероятность того, что Дженни сама продиктовала мне стихи, предназначенные стать для нее сюрпризом.
Как только я утвердился в мысли, что стихи просто не существовали, весьма ослабела и моя уверенность в существовании бумаги, на которой я, как мне казалось, их записал; бумага с заголовком могла мне присниться точно так же, как все остальное.
Первые два листа бумаги, один за другим предназначенные для записи задуманных стихов, существовали: один находился в моем правом кармане, другой — в левом, и, если третьего я не нашел, значит, его никогда и не было.
И я счел удачей, что его никогда и не было, поскольку иначе Дженни, войдя в кабинет во время моего сна, увидела бы этот листок, прочла бы посвящение и о сюрпризе нечего было бы и думать, а мне ведь так хотелось приятно удивить ее на следующий день.
Стихи, продиктованные мне во сне, еще звучали в моей голове, и мне казалось, что понадобится не более получаса, чтобы перенести их на бумагу.
Я бы поднялся как можно раньше, и Дженни, проснувшись, получила бы свою эпиталаму.
А пока я последовал за женой, уверенный в том, что злополучный листок существовал только в моем воображении.
Дорогая Дженни! Она ни о чем не подозревала, по крайней мере так могло показаться, поскольку она и словом не коснулась ни моей озабоченности днем, ни ее собственного минутного опасения, не сошел ли я с ума.
На следующий день я встал на рассвете, но, как ни старался не шуметь, все же разбудил Дженни.
Я поцеловал мою дорогую возлюбленную, умолчав о том, что это не только повседневный, но и поздравительный поцелуй и, облачившись в халат, вышел из спальни.
В это мгновение мне показалось, что я слышу какой-то шум в столовой. Кто бы это мог быть? Ключ от пасторского дома был только у дочери
учителя; но сейчас едва светало, и она никогда не приходила в столь ранний час. Так что когда я на цыпочках стал спускаться вниз, я все еще терялся в догадках, с кем это мне придется иметь дело, но, чем ниже я спускался, тем увереннее приходил к выводу, что в доме находятся посторонние люди.
Оказавшись на последней ступеньке, я уже ничуть не сомневался в этом: шум слышался совершенно четко; я проскользнул через застекленную дверь, отделявшую лестничную площадку от столовой и увидел, как учитель и его дочь устанавливают в простенке между двумя окнами клавесин.
Это явно был сюрприз для Дженни.
Но кто же его задумал и осуществил?
Странная мысль пришла мне в голову: а не управляющий ли делает такой подарок?
Движимый этой нелепой догадкой, я без всяких предосторожностей вошел в столовую. Застигнутые врасплох, учитель и его дочь живо обернулись.
— Что вы здесь делаете? — спросил я довольно сурово.
— Тише, господин Бемрод, тише! — прошептал школьный учитель, поднеся указательный палец к губам.
— Это что такое? — спросил я, указывая на музыкальный инструмент, который они старались установить.
— Вы сами видите — это фортепьяно.
— Разумеется, я прекрасно вижу, что фортепьяно, но что это означает?
— Сюрприз… тише, пожалуйста! — и учитель вновь с таинственными видом прижал к губам указательный палец; его дочь в это время молча улыбалась.
— Да для кого же это сюрприз?
— Конечно же для госпожи Бемрод.
— Пусть так, но кто ей делает этот сюрприз?
— А вы не догадываетесь?
— Нет, и вы доставите мне удовольствие, если не заставите меня теряться в догадках, кто же предлагает этот подарок моей жене.
— Но как вы думаете, господин Бемрод, кто же это может быть, если не ее отец?
— Как! — вырвалось у меня. — Господин Смит!.. Так это господин Смит дарит клавесин своей дочери?
— Вчера вечером инструмент доставили из города. Господин Смит прислал его прямо ко мне домой с просьбой поставить его здесь, пока вы еще будете спать, с тем, чтобы госпожа Бемрод, проснувшись, увидела его на месте открытым, с этими нотами на пюпитре, принимая во внимание, что как раз сегодня день ее рождения!.. Тсс!..
— Я это прекрасно знаю, а что это за ноты?
— Это ноты романса, который господин Смит сочинил для своей дочери.
— Для своей дочери? — с некоторой досадой воскликнул я. — Значит, господин Смит — поэт?
— Поэт и композитор, если вам будет угодно, господин Бемрод… Им написаны и слова и музыка.
— О добрый мой отец! — послышался голос за моей спиной.