Схема 14
К сожалению, у антинововременных я не вижу ничего такого, что стоило бы спасать. Вечно обороняющиеся, они постоянно верили тому, что нововременные говорили о самих себе, чтобы страстно менять знаки на противоположные. Являясь антиреволюционерами, они создавали столь же нелепые идеи о прошлом и традиции, что и нововременные. Ценности, которые они защищают, достались им от их же собственных врагов, но антинововременные так никогда и не понимали, что на практике величие нововременных происходило из гораздо более радикального переворачивания ценностей. Даже в своих арьергардных битвах они не сумели совершить никаких инноваций, заняв то второстепенное место, которое им было уготовано. В их пользу даже невозможно сказать то, что они обуздали неистовство нововременных, для которых они, по существу, всегда были наилучшими исполнителями вторых ролей.
Итог нашего экзамена оказался не так уж плох. Мы можем сохранить Просвещение без Нового Времени при условии, что реинтегрируем в Конституцию объекты науки и техники в качестве квазиобъектов, существующих среди множества других объектов, генезис которых не должен больше быть тайным, но должен прослеживаться полностью, начиная с тех горячих событий, которые их порождают, и вплоть до того усиливающегося охлаждения, которое превращает их в сущности природы или общества.
Можно ли создать такую Конституцию, которая позволила бы официально признать эту работу? Мы должны это сделать, поскольку модернизация, осуществляющаяся на старый лад, не сможет больше вместить в себя ни другие народы, ни природу, — таким, по крайней мере, является убеждение, из которого я исходил в этом эссе. Во имя своего же собственного блага нововременной мир не может больше расширяться, не становясь опять тем, чем на самом деле никогда не переставал быть, — ненововременным миром, подобным всем остальным мирам. Это братство принципиально для абсорбирования двух совокупностей, которые оставила после себя революционная модернизация: масс природных объектов, хозяевами которых мы больше не являемся, и человеческих множеств, над которыми больше никто не властвует. Нововременная темпоральность создавала впечатление непрерывного ускорения, отбрасывая в небытие прошлого постоянно возрастающие человеческие массы и смешанных с ними нечеловеков. Теперь необратимость перешла в другой лагерь. Если и существует какая-то вещь, от которой мы больше уже не можем освободиться, так это природы и человеческие массы: и те и другие в равной мере глобальны. Политическая задача вновь обретает актуальность. Потребовалось полностью изменить структуру наших коллективов, чтобы вместить гражданина XVIII века и рабочего XIX века. Нам потребуется точно так же полностью изменить самих себя, чтобы сегодня создать место для порожденных наукой и техникой нечеловеков.
Гуманизм, созданный заново
Прежде чем у нас появится возможность улучшить Конституцию, мы должны сначала изменить местоположение человека, которому гуманизм так и не воздал должного в той мере, в какой он этого заслуживал. Субъект права, гражданин-актор Левиафана, волнующий образ человеческой личности, некто, с кем устанавливаются отношения, сознание, cogito, человек слова, который ищет свои слова, герменевт, глубокое внутреннее «я», «ты» и «тебя» коммуникации, присутствие в самости, интерсубъективность — столько чудесных фигур, которые люди Нового Времени оказались в состоянии изобразить и спасти. Но все эти фигуры остаются асимметричными, ибо они соответствуют объекту наук, который, словно сирота, отдан в руки тех, кого эпистемологи, как и социологи, считают редукционистами, объективистами, рационалистами. Где Мунье машин, где Левинасы зверей и Рикеры фактов? Дело в том, что человек, как мы теперь это понимаем, не может быть осмыслен и спасен, если ему не возвращена другая половина его самого — то есть вещи. До тех пор пока гуманизм конструируется по контрасту с объектом, оставленным на откуп эпистемологии, мы не понимаем ни человека, ни нечеловека.
Где же нам расположить человека? Мы знаем уже давно, что историческую последовательность квазиобъектов и квазисубъектов невозможно определить через их сущность. История и антропология человека слишком различны, чтобы четко определить его раз и навсегда. Однако, по всей видимости, нам запрещено повторять ловкий ход Сартра, который определяет человека через свободное существование, вырывающееся из природы, лишенной каких бы то ни было значений, поскольку мы наделили все квазиобъекты действием, волей, значением и даже речью. Не существует уже больше ничего, что было бы практико-инертным, чтобы приладить к нему чистую свободу человеческого существования. Противопоставление человека отграниченному Богу (или, наоборот, примирение с Ним) в равной мере оказывается невозможным, поскольку именно в силу общей противопоставленности природе нововременная Конституция определяет все эти три части. Надо ли тогда поместить человека в природу? Но, пытаясь добиться определенных результатов в определенных научных дисциплинах, которые позволили бы нам облечь этого одушевленного робота нейронами, импульсами, эгоистичными генами, элементарными потребностями и экономическими расчетами, мы так и останемся в мире монстров и масок. Науки умножают формы, не будучи при этом в состоянии ни переместить их, ни редуцировать, ни унифицировать. Они осуществляют прибавление к реальности, а не вычитание из нее. Гибриды, которых они изобретают в лаборатории, еще более экзотичны, чем те, которых они, с их точки зрения, редуцируют. Надо ли торжественно возвестить смерть человека и растворить его в языковых играх, как исчезающее отражение нечеловеческих структур, которые ускользают от любого понимания? Нет, поскольку мы находимся в дискурсе не больше, чем находимся в природе. Во всяком случае, ничто не является достаточно нечеловеческим, чтобы растворить там человека и возвестить его смерть. Его воля, действия, речь присутствуют в исключительном изобилии. Надо ли пытаться избежать этого вопроса, делая человека чем-то трансцендентальным, что отдалило бы нас навсегда от простой природы? Это значило бы приземлиться только на какой-то один из полюсов нововременной Конституции. Надо ли насильно распространить какое-либо предварительное и частное определение, записанное в раздел о правах человека или содержащееся в преамбуле к нашей Конституции? Это значило бы заново прочертить два Великих Разлома и при этом продолжать верить в модернизацию.
Если человек не обладает устойчивой формой, то он тем не менее не является чем-то бесформенным. Если, вместо того чтобы связывать его с каким-либо одним из полюсов Конституции, мы передвинем его ближе к середине, то он станет медиатором и даже самой точкой смешивания. Человек не является одним из полюсов Конституции, противопоставленным нечеловекам. Два выражения — «люди» и «нечеловеки» — это лишь запоздалые следствия, уже недостаточные для обозначения другого измерения. Шкала ценностей определяется не смещением определения человека по горизонтальной линии, которая соединяет полюс объекта с полюсом субъекта, но смещением его вдоль вертикального измерения, определяющего ненововременной мир. Откройте работу медиации, и она примет человеческий облик. Скройте ее, и надо будет говорить о нечеловечестве, даже если речь идет о сознании или морально ответственном индивиде. Выражение «антропоморфический» в значительной степени недооценивает нашу человеческую сторону. Нам следовало бы говорить о морфизме. В этом понятии скрещиваются техноморфизмы, зооморфизмы, физиоморфизмы, идеоморфизмы, теоморфизмы, социоморфизмы, психоморфизмы. Взятые вместе, союзы морфизмов и их взаимообмены определяют anthropos*а. Перекресток или смеситель морфизмов — вот что является достаточно точным его определением. Чем больше anthropos приближается к такому переопределению, тем больше он становится человечным. Чем больше anthropos от него удаляется, тем больше он принимает те множественные формы, в которых его человечность очень быстро оказывается неразличимой, даже если эти образы есть образы личности, индивида или самости. Стремясь отделить его форму от тех, кого он смешивает, мы не сохраняем человека, а теряем его.