В участке меня провели в комнату, где на голых стенах висели потрепанные плакаты с предупреждениями – на английском языке – о карманных ворах и мошенниках, сдающих в аренду многовладельческие апартаменты. Помнится, мне еще подумалось: не поздновато ли предупреждать тех, кто явился сообщить о преступлении? В углу находился стол с пластмассовой столешницей и три стула; полицейский обходительно подвел меня к одному из них, а сам уселся напротив и, подвинув к себе старый кассетный магнитофон, нажал кнопку «запись». Им стало известно о подозрительной смерти, на ломаном английском заявил он, и в связи с моим недавним признанием в убийстве собственной матери – «маттэры», как он произнес – полиция хочет меня допросить.
Все это было сказано ровным, бесцветным голосом, будто бы это дело заботило его не больше, чем украденная сумка у отдыхающего. У меня есть право на адвоката, говорящего по-английски, есть ли у меня такой на примете? Я отрицательно мотнула головой. Хочу ли я, чтобы мне нашли адвоката? Я кивнула.
Через несколько минут один из полицейских вышел – надо полагать, на поиски адвоката. Я вспомнила, что в похожей ситуации в Лондоне мне разрешили сделать телефонный звонок, и попросила об этом сейчас. Оставшийся со мной в комнате офицер пожал плечами и провел меня к телефону, явно намереваясь подслушивать.
Проблема заключалась в том, что я не могла придумать, кому бы позвонить. В Лондоне, когда история с Тессой вышла наружу, мне назначили адвоката, но ее номер я не помнила. Кроме того, вряд ли стоило ей звонить. Что я ей скажу? «Привет, это Лейла. Та, что выдавала себя за женщину, которая умерла, помнишь? Теперь меня еще и в смерти мамы обвиняют!»
Я вспомнила о Джонти, но его номер остался в мобильном телефоне. И я набрала единственный номер телефона, который помнила наизусть, – нашего дома на Левертон-стрит. В трубке раздался мужской голос – наверное, новый хозяин.
– Да? Кто говорит?
Я не отвечала; голос в трубке выругался, и раздались короткие гудки.
Я вернулась на свое место. В комнате, кроме меня, оставался только полицейский в противоположном углу. Он сидел неподвижно, будто спал. Во мне не было ни капли беспокойства, только горькое разочарование. Не в Энни, нет, – в себе и собственных заблуждениях. Ведь я ей доверилась, но, очевидно, превратно поняла ее. «Я понимаю», сказала она в ответ на мое признание, но, оказывается, просто прикидывалась. Совсем как Коннор со своим фальшивым «я тебя люблю». Пора бы мне уже понять, что люди не всегда говорят то, что думают. Может, права Диана, полицейский психолог: Адриана я поняла превратно.
Что отвечать на допросе, меня не волновало. Я собиралась «признаться». Иными словами, я не собиралась отрицать, что ввела маме морфин. Отрицать это значило бы, что я чувствую себя виноватой и сознаю собственную неправоту. Но в одном – пожалуй, только в этом – я была убеждена: я не виновата. Я поступила правильно и не собиралась отступаться от своего убеждения.
Я поглядела на плакат с изображением перечеркнутого красной линией рюкзака на спинке стула и надписью: «Будьте осторожны!» – и поняла, что не хочу в тюрьму.
В Лондоне все было по-другому. Когда я открыла дверь в участок на Флит-стрит, перспектива оказаться за решеткой меня не пугала. Мне хотелось покончить со всей этой историей. Хотелось, чтобы за меня все решали другие. Хотелось оказаться под надежным присмотром в месте, где есть только правда и ложь, черное и белое, без промежуточных нюансов. В практическом отношении, рассуждала я, моя жизнь в камере не будет сильно отличаться от жизни в квартире.
Прошло полгода, и все изменилось. Я не могла допустить, чтобы меня посадили. Рассказать правду о маме – значит, пойти на риск. С тех пор, как она умерла, я следила за результатами судебных слушаний по делам об эвтаназии и знала, что, хотя некоторые из судей и проявляют снисходительность к подсудимому, большинство настроены против. Мама не принимала участия в движении за право на смерть и никогда не выражала подобных желаний публично; это вряд ли мне зачтется. Вдобавок я – единственная наследница.
Под потолком широкие лопасти вентилятора с шумом гоняли воздух. Погруженная в мысли, я уставилась на истертый пластмассовый стол, как вдруг дверь распахнулась. Я подняла глаза, ожидая увидеть адвоката, но передо мной стояла Энни. Раскрасневшаяся больше обычного, она тащила за собой Мило, держа на руках младенца. Влажные волосы облепили ей лицо. За ней вошел другой полицейский, постарше.
– Ты как? – обратилась ко мне Энни.
Оказывается, она уехала за продуктами, а когда вернулась и увидела, что меня нет, кинулась расспрашивать соседей. Так она узнала, что меня увезла полиция. Позже, когда мы покинули участок, Энни сказала, что о приезде полицейских сообщила ей Синт, которая сама же их и вызвала, подслушав, о чем мы говорили у костра.
Энни объяснила полицейским, что произошло недоразумение. Плохо разбирая неродную для нее английскую речь, Синт ослышалась. Я объясняла, что мама скончалась от осложнений рассеянного склероза, и сказала не «убила», а «умерла». Энни заверила полицейских в моей готовности подтвердить это документально и пообещала, что я в подробностях опишу обстоятельства маминой смерти, чтобы они сопоставили мой рассказ с фактами.
Не забывая о присутствии полицейских, я молча кивнула. За меня все решили другие. Затем Энни обратилась к полицейскому по-испански. Я и не знала, что она так свободно говорит.
Мы с Энни пробыли в полиции еще три часа. Мне нашли адвоката, говорящего по-английски, усталую женщину средних лет по имени Мария, и я подтвердила все, что сказала Энни. Детально описала ночь смерти мамы, скрыв, разумеется, свою причастность, и сообщила имя лечащего врача, доктора Уахири, который наутро подписал свидетельство о смерти, где сообщалось, что мама умерла от осложнений ввиду продвинутой стадии рассеянного склероза. Испанские полицейские собирались связаться с Англией, чтобы подтвердить мой рассказ. Пока мы ждали, Энни придвинулась ко мне. Ни слова не говоря о происходящем, она весело чирикала обо всем на свете, а Мило слонялся по комнате, пиная стулья. Энни дала мне подержать младенца. Впервые в жизни у меня на руках оказался маленький ребенок. По весу он был совсем как кот Томас из нашего дома на Левертон-стрит, и такой же теплый.
Через двадцать минут Энни вышла купить воды. За дверью послышалась громкая перебранка у стойки регистратуры. Я забеспокоилась, но тут вернулась Энни, сказав, что ругань не имеет к нам никакого отношения. Пока Энни боролась с торговым автоматом, пришла какая-то негритянка – выяснить, кому принадлежит тело, которое прибило к берегу в начале недели. Из разговора Энни узнала, что на пляже нашли трупы: иммигранты из Марокко пытались ночью пересечь пролив. Их лодка перевернулась, и все погибли. Несчастная женщина приходилась родственницей одному из них.
– К сожалению, здесь это не редкость, – прокомментировала Энни. – Помнишь, на прошлой неделе я говорила тебе об этих бедолагах, когда мы мимо теплиц проезжали.
Слишком встревоженная тем, что скажет полицейским доктор Уахири, я на время и думать забыла об этой перевернутой лодке. Утром он явился осмотреть маму, выслушал мой рассказ о том, как я, проснувшись, нашла ее мертвой, и бросил на меня выразительный взгляд. Всего долю секунды врач смотрел на меня, словно говоря: «Я знаю, что ты сделала, но понимаю». Вполне возможно, что я снова ошиблась, и в его взгляде было подозрение.