Малгожата,
существуют люди, которые стреляют себе в голову, когда считают, что собранное там знание не позволяет им дальше осмысленно жить. Когда они применяют для того «магнум» 44-го калибра, то красные от крови рваные клочки мозга можно найти в радиусе десяти метров. Когда для места выстрела выбирают посыпанную гравием аллейку недалеко от контейнера для биоотходов, то могут быть уверены, что большая часть их мозгов приземлится на расположенной в нескольких шагах помойке и смешается с находящимся там биологическим месивом. Не в этом ли хотел быть уверен Хантер Томпсон, совершивший в последнее воскресенье самоубийство на территории своей горной усадьбы, что недалеко от Аспена в Колорадо?
Похоже, что да. Такой демонстративной смертью Томпсон убил как минимум двух зайцев сразу. Во-первых, недвусмысленно дал понять миру, что он думает о знании, которое собрал о нем (а как журналист нескольких известных американских газет и журналов — в частности, «Time» и «National Observer» — он жил тем, что преумножал это знание). Во-вторых, стреляя себе в голову из «магнума», он знал, что оставляет прекрасный материал для журналистов, которые наверняка опишут его самоубийство.
Тема самоубийства (пожалуйста, прости мне этот холодный репортерский язык перед лицом смерти человека, но я знаю, что душе Томпсона это не помешает) — одна из самых «благодарных» для журналиста. Сам Томпсон охотно описывал самоубийства. И в течение какого-то времени делал это совершенно отлично от остальной журналистской братии. Его стиль письма вошел в историю под названием «гонзо» (у Томпсона была кличка «Гонзо», и даже в некрологах, появившихся в США, его именуют Хантер «Гонзо» Томпсон). Описывая события окружающего мира, он специально разрушал границы между пишущим и темой, между фактами и фабулой. Такую журналистику — о чем, как опытный редактор, ты, видимо, знаешь лучше меня — называли журналистикой «гонзо». Томпсон был первым, кому удалось убедительно для читателя соединить репортаж с новеллистикой. Он считал, что коктейль из одних только фактов (которые он никогда не передергивал!) не имеет аромата и на вкус пресный. В него надо выжать сок из настроения, добавить ликера из, казалось бы, несущественного описания места события, и только тогда коктейль приобретет вкус. Уж кто-кто, а Томпсон знал толк в напитках. Он редко расставался со стаканом своего любимого виски «Chivas-Regal». После известия о его самоубийстве его любимый бар «Woody Creek Tavern» в Аспене, где Томпсон выпил море виски, объявил траур и на один день закрыл свои двери.
Не считаешь ли ты, что, создавая эту книгу, мы в определенном смысле занимаемся журналистикой «гонзо»? Ведь я мог написать, что Томпсон застрелился в такой-то и такой-то день, там-то и там-то. Но я поступил иначе. Я добавил целый кусок о помойке. Это как, уже «гонзо» или еще нет?
Я занимаю твои и свои мысли Томпсоном вовсе не потому, что он был пионером некоего нового направления в журналистике. Он мне гораздо ближе как писатель. Я прочел только одну из его книг, причем очень давно. Ее пока нет в переводе на польский. Томпсон издал ее в 1971 году, я прочитал ее в июне 1984 года. Она называется «Fear and Loathing in Las Vegas» («Страх и ненависть в Лас-Вегасе»). Со стыдом признаюсь, что это была единственная книга из так называемой беллетристики, которую я прочел за время моей годичной стажировки в Нью-Йорке. Тогда я писал кандидатскую или работал, вынося на спине щебень из руин демонтируемых домов. На чтение чего-либо, кроме информатики, у меня не было ни времени, ни сил. Книгу Томпсона мне подбросил в июне 1984 года мой американский приятель Джим, снимавший комнату рядом в доме стюардессы из компании «Пан-Америкэн» (вроде я уже об этом писал?), которая сдавала свободные квадратные метры своей полуразвалившейся и опустевшей виллы одиноким мужчинам. Только белым. Ни прошлое съемщиков жилья, ни их национальность ее не интересовали. Главное было то, что они белые и одинокие. Своеобразный расизм, не так ли? Как стюардесса узнавала, что они одинокие, я до сих пор не знаю. Случайно сдала соседнюю с моей комнату Джиму. Слово за слово, пиво на пиво, и мы подружились. Джим, хоть он не оставил ни жены, ни ребенка в Польше, с которой не было телефонной связи, был даже более одиноким, чем я. Он боролся с этим своим одиночеством изо всех сил. И очень часто — нюхая кокаин. Несостоявшийся архитектор (выставлен из учебного заведения за наркотики), он оставался верным строительству и вместе со мной выносил щебень на спине из нью-йоркских развалин. Вечерами и ночами, если не осчастливливал ни одной из женщин, на которых он производил потрясающее впечатление, он курил марихуану, слушал мрачную музыку и читал мрачные книги. Однажды он сказал мне, что ни одна из женщин пока не дала ему того, что дает чтение книги. Я не мог понять этого и попросил его дать почитать хотя бы одну из его книг. Он дал мне «Страх и ненависть в Лас-Вегасе» Томпсона. И теперь ты наконец знаешь, почему именно Томпсон стал темой сегодняшней ночи…
«Страх и ненависть…» — книга о зле, которое внутри человека. Но и о том, каким злым становится человек, когда он поверит, что для выживания в системе, в которой он родился, надо быть… злым. Тогда, в 1984 году, я не мог понять главной идеи, которую пытался донести Томпсон. Американская система демократии, неограниченные возможности, миф свободы выбора, право на личное счастье, записанное в конституцию, чистильщики ботинок, становящиеся владельцами обувных фабрик… Все это казалось мне тогда безупречно чистым и невероятно прекрасным. Я нахожусь в абсолютном центре Вселенной, моя свобода, мое неограниченное право на счастье и моя судьба зависят исключительно от меня. Когда приезжаешь из Польши, где твоя судьба зависела от чиновника паспортного стола, такая восторженная реакция представляется естественной. Джим ничуть не разделял моей восторженности. Образ жизни в США он называл «коррумпированным мифом», политиков — «мутантами не просто без генов, но даже и без хромосом», журналистов так называемой свободной печати — «лагерем притворных беженцев для конформистов и неудачников». Тогда я, в сущности, не понимал, о чем говорит Джим. Мне казалось, что он перебрал дозу и в каком-то смысле бредит наяву, агитируя «коммуниста» за коммунизм. Наверное, он догадывался о моих мыслях и именно поэтому подсунул мне книгу Томпсона.
У Джима с Томпсоном было много общего. Томпсон тоже обожал вызванные наркотиками галлюцинации, также не выносил журналистов (хотя был одним из них) и также считал политиков неким подвидом людей. В свою очередь, Джим, как и Томпсон, совершил самоубийство. С той только разницей, что не прибег к «магнуму» 44-го калибра. Как стоявший на полицейском учете, он не имел права купить оружие (по нормальной цене) в магазине, которых полно в Нью-Йорке, а на покупку на черном рынке ему было жаль денег. Он предпочитал тратить их на книги и кокаин. Джим тихо повесился на брючном ремне в приюте для бездомных в Батон-Руж, административном центре штата Луизиана. В нескольких километрах от клиники, в которой он когда-то появился на свет…
К книге Томпсона я вернулся несколько лет назад. Специально заказал ее на «Амазоне». Я писал тогда «Одиночество в Сети» и пытался как можно больше вспомнить о Джиме (его сильно беллетрезированная биография появляется в моей книге). Во время второго прочтения спустя годы я понял «Страх и ненависть…» совершенно иначе. Правда — функция времени. В американском мифе правды еще меньше, чем в полной абсурда греческой мифологии, вранья об американской свободе больше, чем в рекламе кремов, через двадцать дней применения которых становишься на двадцать лет моложе. Впрочем, кажущаяся неправда тоже функция времени.