Столяр повернулся к ступенькам, ведущим из подвала, чтобы последовать за инвалидом. Но он сразу же раскаялся и остался стоять, глядя в два подвальных окошка, расположенных почти на уровне тротуара. Он долго и растерянно смотрел на проходившие мимо окон ноги в ботинках, сапогах, туфлях, ботах. Потом он медленно повернулся к жене и переспросил:
— Так он сказал? Добрые времена больше не вернутся?
Эльокум снова замолчал и подумал: «Значит, так же как этот раввин-праведник разгадал мертвецов в талесах, Герц Городец понял лучше меня, что вскорости мы все можем обрести ту же судьбу, что и еврейчик со скрипочкой».
— Знаешь, Матля, что говорят на улице? Снова говорят о войне, и на этот раз вполне всерьез.
— Горе мне! Снова война? — Матля всплеснула руками. Но прежде чем она успела заплакать или опуститься на стул в отчаянии, или схватить кошелку и закричать, что она бежит на улицу закупать картофель, муж пробурчал: «Погоди немного, я сейчас вернусь», — и широкими шагами, перемахивая через ступеньки, вышел из подвала и отправился во двор Песелеса. Он знал, что слепой проповедник, который приходит до рассвета к молитве первым, уходит последним. После всех молитв он еще долго сидит у своего пюпитра и учит Тору наизусть. Сегодня сразу же после молитвы его отвлек разговором изгнанный из Раголе раввин. Сейчас слепец должен наверстывать упущенное, читать псалмы этого дня или учить главу из Мишны. На Синагогальном дворе знали, что каждый, кто ищет слово утешения, идет к проповеднику, а столяр чувствовал, что сегодня такое слово нужно ему, чтобы продолжать работать для жены и детей и иметь еще силы на резьбу.
Эльокум Пап не ошибся. Слепой проповедник был в своем углу. Рядом с ним все еще стоял реб Гилель Березинкер и прощался.
— Доброго дня вам, реб Мануш, — говорил он проповеднику мягко и вежливо, с такой благодарностью и почтением, что Эльокум Пап остолбенел. Он знал, что этот злобный аскет — большой знаток Писания. Но было ясно как день, что его ученость не превосходит его заносчивости и что он никому доброго слова не скажет. Тем не менее, он задержал реба Мануша долгой беседой и теперь склоняется перед ним втрое. Видимо, у этого изгнанного раввина очень уж худо на сердце, раз он так вертит хвостом перед слепым ребе. Но когда тот же реб Гилель Березинкер подошел к выходу и увидел стоящего там и глядящего на него неуча столяра, он снова стал высокомерным и горделивым. Он обиженно закашлялся и вышел из молельни, выпятив свою медно-рыжую бороду как свидетельство того, что у него такой же металлический характер и что он получил звание раввина еще холостяком.
— Ребе, это не годится. — Эльокум Пап подошел к слепому проповеднику, сразу же узнавшему его по голосу. — Когда я пришел в Немой миньян в первый раз, вы ободряли меня, побуждая строить и украшать резьбой. Но теперь все это не годится, совсем не годится.
— Что не годится? — реб Мануш Мац своей палкой-поводырем пощупал пол впереди себя. Он слишком задержался, и ему было пора хоть что-нибудь перекусить.
— Что не годится? — переспросил столяр и на какое-то мгновение ушел в себя, словно полностью забыл об этой суматохе на улице, сумбуре вне его и в нем самом. — Не годится, ребе, то, что наш бейт-мидраш все еще называется Немым миньяном. Это название для Холодной синагоги, где молятся мертвецы в талесах. Мы еще живы и молимся с первыми лучами солнца, мы должны называться Миньяном молящихся до рассвета.
Реб Мануш Мац считал столяра и резчика человеком честным и прямым, но в то же время фантазером, а иногда даже человеком ребячливым. Он и говорит, как ребенок. Но из-за страха перед войной, который заразил даже всегда полагавшегося на Господа реба Мануша Маца, тот заговорил на этот раз со столяром, как со все понимающим взрослым:
— Все дни свои я был проповедником, тем не менее я всегда чувствую, что я чего-то недосказываю. И так глубоко лежит это во мне, что я даже не знаю, как называется то, чего я недосказываю. То же самое со всеми нами из молитвенного братства стражей утра. Как бы рано мы ни вставали на молитву и сколько бы молитв мы ни произносили, ни пели и ни изливали в слезах, в нас все еще остается молитва, у которой нет ни слов, ни мелодии. Мы не можем ни пропеть, ни выплакать ее. Поэтому я считаю, что наш бейт-мидраш должен называться так же, как назывался до сих пор — Немым миньяном.
Проповедник стоял, опершись на палку, и долго молчал. Каждый день кто-то из молящихся миньяна делится с ним своими бедами. Лесоторговец Рахмиэл Севек и стекольщик Борух-Лейб делают это с тех пор, как он их знает. Вержбеловский аскет, с которым он знаком дольше, чем со всеми остальными, годами не разговаривал с ним, потому что он когда-то сказал ребу Довиду-Арону, что тот поступил нехорошо, бежав от своей жены.
— Благородный еврей, — поучал он тогда аскета, — должен уметь брать на себя не только бремя Торы и заповедей, но и бремя плохой или неподходящей ему жены.
За эти слова вержбеловский аскет был обижен на него долгие годы. Но теперь, от ужаса и страха перед войной этот аскет оставил свою обиду и говорит: «Пожалуйста, попросите ее, чтобы она приехала и чтобы был наконец мир». Даже раголевский раввин, молчаливый и придирчивый еврей, сегодня излил ему свое сердце. Не говоря уже об обитателях двора Песелеса, постоянно рассказывающих ему о своих огорчениях. Но как бы ни отличался один от другого характером и заботами, в одном все равны. Каждый считает, что виноват не он, а кто-то другой. При этом каждый признается, что и он немного виноват, но не из-за своей нечестивости, а из-за своей праведности, потому что он этому другому слишком доверял. Слепой проповедник, нащупывая палкой дорогу, уже дошел до двери и снова остановился, повернувшись к идущему за ним столяру:
— Гемара спрашивает, что делать человеку в мире сем? И Гемара отвечает: он будет себя вести подобно немому[147]. Поэтому я думаю, что надо быть человеком, достигшим высокого уровня, чтобы стать членом Немого миньяна. И не раз думал я и о себе самом, что быть слепцом, возможно, не наказание за мои грехи, а милосердие Господне. Именно потому, что я слеп, я могу видеть каждую вещь не такой, какой она является, а такой, какой она должна была бы быть и выглядеть.
— А война будет? — неожиданно выпалил Эльокум Пап.
— Для того чтобы ответить на этот вопрос, я должен быть пророком, падающим с очами открытыми[148]. — Слепой проповедник глубоко вздохнул и, подняв обе руки вместе с посохом, сказал: — Лишь Один, пребывающий в высотах, лишь один Он знает, что с нами будет.
Эльокум Пап остался в бейт-мидраше в одиночестве. Пару минут он еще слышал, как реб Мануш Мац стучит своей палкой по ступенькам. Потом в Немом миньяне стало тихо, очень тихо. С улицы лился бледный свет, без единого теплого золотого луча. Какое-то время Эльокум Пап смотрел на мраморные плиты с высеченными на них именами былых жертвователей. Золото букв уже осыпалось. Остались только вырезанные в камне буквы. Столяр вспомнил, как в прошлом году летом каменотес Лейбеле Балтраманцер смеялся: «Кто смотрит на высеченные на камнях имена?» — так он смеялся. Но Лейбеле Балтраманцер — старый еретик, по сравнению с ним Герц Городец — полный праведник.