– Вы так и не сказали, к какой части относитесь.
Они называют номер части. Я вижу, что номер ничего не говорит генералу. Естественно. Он знает лишь расположение подразделений военно-воздушных сил. По той же причине имя командира части – когда он спрашивает, а они называют, – тоже ничего не говорит ему. И солдаты это понимают.
– Что ж, в данный момент вы не особенно стараетесь добраться до Любека, не так ли? Прячетесь тут в кустах.
– Мы отдыхали, герр генерал.
Последняя фраза, прозвучавшая с еле заметным намеком на вызов, повисает в воздухе. Но чем дольше длится пауза, тем настойчивее фраза требует внимания. Скрытый в ней вызов ощущается все острее с каждой секундой. В конце концов нужно сказать что-нибудь, чтобы разрядить обстановку, покуда она не стала слишком опасной.
– Вы часом не знаете, как называется это место? – спрашиваю я мужчину с винтовкой.
Он не знает, но другой солдат помнит (или ему так кажется) название деревни, которую они миновали пятнадцать километров назад; таким образом проходит несколько минут, в течение которых я по возможности плотнее затыкаю топливный шланг тряпкой и начинаю обследовать карбюратор. Тот забит грязью. Я промываю карбюратор несколькими драгоценными каплями запасного бензина из канистры, хранящейся за сиденьем генерала, и задаю солдатам еще несколько вопросов, якобы с намерением выяснить, где же мы находимся, но на самом деле с целью отвлечь генерала от праведного гнева, явно клокочущего у него душе.
В конце концов солдаты уходят. Это самое простое решение, и они его принимают. Будь у нас машина, они бы пристрелили нас и взяли машину, но управляться с самолетом они не умеют. Они отойдут подальше от нас, а потом снова сядут где-нибудь и подождут, когда мы улетим, а потом посидят еще немного и дождутся американцев. Или англичан. Смотря по тому, кто первым здесь появится.
Я заканчиваю промывать карбюратор, подсоединяю топливный шланг обратно и помогаю генералу забраться в кабину.
– Эти люди дезертиры, – ворчит он. – Мне следовало расстрелять их.
– Какой в этом смысл?
– Никакого. Но, возможно, это мой долг.
– Почему же не расстреляли?
– Может, хватит уже? – недовольно говорит он.
Мы взлетаем.
Самолеты к западу от нас – это легкие бомбардировщики «москито». Когда Толстяк увидел первый сбитый «москито», он разбушевался так, как давно уже не бушевал. У «москито» был деревянный фюзеляж.
– Прекрасный самолет, – злобно рычал Толстяк, – который там производит каждая фабрика музыкальных инструментов!
В 1939 году Толстяк велел Эрнсту разработать деревянный бомбардировщик. Эрнст оставил распоряжение без внимания.
На своей новой должности Эрнст оставлял без внимания многие дела. Обычно потому, что не знал, как к ним подступиться. Потом, воодушевленный очередной идеей, в порыве решимости он производил какие-нибудь серьезные административные перемены, привносившие сумятицу в работу департамента. Он никому не доверял: его окружали люди, занятые строительством своих собственных империй и насквозь продажные. В глубине души он стал сомневаться в своей компетентности, а, пытаясь компенсировать чувство неуверенности, действовал чересчур решительно в вопросах, компетентен в которых не был.
Бедный Эрнст.
У него и без того хватало проблем, чтобы еще выставлять себя на посмешище в министерстве, заказывая конструкторам деревянный бомбардировщик.
Эрнст встретился с профессором Мессершмиттом на выставке авиационной боевой техники в Рехлине. Выставку организовал Толстяк с расчетом произвести впечатление на Адольфа.
Мессершмитт, худой и одержимый очередной идеей, стоял возле своего побившего все рекорды истребителя «Бф-190». Казалось, он уже потерял всякий интерес к своему детищу. По слухам, он терял интерес к каждому самолету, прошедшему стадию разработки, и с увлечением занимался только разработкой новых машин.
Одни экспонаты Толстяк описывал почетному гостю выставки со знанием дела, а другие нет. Время от времени Мильх пытался вставить замечание, но всякий раз умолкал под ледяным взглядом голубых глаз Толстяка. Наконец группа перешла к экспонату, который Эрнст, мучившийся жестокой головной болью, считал просто провальным. Это был первый в мире реактивный истребитель, разработанный Хейнкелем. Совершать показательный полет на нем не собирались, поскольку все боялись, что он разобьется.
Извинившись, Эрнст удалился в туалетную комнату, где застал профессора Мессершмитта, который мрачно наблюдал за происходящим через крохотное открытое окошечко в одной из кабинок. Ему пришлось встать на унитаз, чтобы до него дотянуться.
Эрнст кашлянул.
– А, это вы, – сказал профессор. Он был редко учтив. – Это плохой самолет, – сказал он.
– Склонен с вами согласиться, – сказал Эрнст.
– Вы обещали мне одобрить разработку нового истребителя, – сказал Мессершмитт.
– Я не обещал ничего подобного, – сказал Эрнст.
– Вы обещали одобрить разработку истребителя на основе принципиально новых технологий.
С чувством неловкости Эрнст вдруг вспомнил, что действительно говорил нечто подобное на одной вечеринке, где бренди лился рекой.
– Хейнкель ничего не смыслит в истребителях, – сказал Мессершмитт. – Ему нужно заниматься бомбардировщиками. Я же не пытаюсь проектировать бомбардировщики, верно?
– Да.
– Ну вот, – сказал Мессершмитт. Он спрыгнул с унитаза на пол, – Что вы решите насчет моего двести шестьдесят второго?
– Нам нужно еще время, чтобы изучить чертежи, – сказал Эрнст.
– Они лежат у вас уже три месяца. – Профессор ополоснул руки под краном, пригладил свои редеющие волосы и удалился.
Именно Толстяк, сам того не ведая, освободил Эрнста от данного им слова.
Я пришла в гости к Эрнсту однажды вечером поздней осенью. Он пребывал в загадочном настроении. В последнее время его бросало из одной крайности в другую. После той катастрофы, когда разбились «штуки», он выглядел ужасно. И отказывался разговаривать о случившемся. Весь сентябрь он находился в глубокой депрессии. В октябре он воспрял духом, а в начале ноября вновь погрузился в уныние.
На столе в гостиной лежала незаконченная карикатура. Он часто рисовал такие карикатуры; ими были увешаны все стены его кабинета. У Эрнста был настоящий талант. Он безошибочно улавливал характерные черты каждого человека и утрировал их без всякой злобы. На самом деле большинство рисунков дышало симпатией к изображенным персонажам. Однако в своих шаржах он обнаруживал такую проницательность, что некоторые принимали их слишком близко к сердцу.
На последней карикатуре он изобразил самого себя. Я посмотрела на рисунок и не нашла что сказать. Там изображался Эрнст, спящий за своим рабочим столом, заваленным грудами бумаг. Из головы у него вырастал пузырь, в котором сияющий Эрнст, с сигарой в руке, летел на планере среди пушистых облаков. Подпись под карикатурой гласила: «Грезы начальника департамента».