Стелла оставалась в своей комнате, старательно одевалась, выбрав для такого события вечернее платье, Привезенное из Уэльса. Теперь оно стало ей тесноватым; в нем она выглядела не совсем скорбящей женщиной, оно наводило на мысль о грехе, хотя как женщина может быть скорбящей, если грех ей неведом? Она вновь сосчитала таблетки и успокоилась, подумала, что их вполне достаточно.
Когда Стелла, выйдя из комнаты присоединилась к остальным, ее вид произвел потрясающее впечатление. Женщины сразу поняли, что красотой она намного превосходит всех. Они гордились ею, готовились находиться в отблеске ее сияния, когда вошли в зал, вернее, когда появились мужчины. Вышли из палаты женщины тихо, прекратив какофонию. Потрясающее величие этого вечера дошло до каждой.
В сопровождении санитарок они шли по дорожке к воротам, идущей дальше мимо террас. Вечер был теплым, свет только начинал угасать в благоуханном воздухе. Женщины перешептывались, высказывая последние сомнения, и все сердца постепенно заполняла гордость их общей женственностью и их единственным подлинным цветком красоты. Этим цветком являлась Стелла, спокойно шедшая среди них в черном платье с шалью, наброшенной на обнаженные плечи. Скорбящая женщина в окружении служанок совершала свое последнее выступление.
Центральный зал был таким, каким Стелла его помнила. Стулья стояли вдоль стен, большое окно было распахнуто, музыканты на сцене настраивали инструменты. Несколько санитарок поджидали женщин, и когда те вошли в зал, я последовал за ними с террасы вместе со священником, приветствовал Стеллу поклоном и лишь потом увидел, как она одета. И я, и священник изумленно смотрели на нее. Когда же до меня дошло, что она сделала и чего ей это стоило, я одобрительно кивнул. Это было то самое черное платье из рубчатого шелка, которое она надела на танцы год назад. Теперь Стелла производила более сильное впечатление, чем тогда, потому что платье не только подчеркивало ее необычайную красоту – в тот вечер оно говорило о духе, не сломленном позором. Я гордился ею.
Она села и стала наблюдать за окружающей суетой. Санитары ходили взад-вперед, переговариваясь друг с другом, самые неугомонные из молодых женщин уже пили прохладительные напитки, а врачи разговаривали и смеялись с подчеркнутой непринужденностью, так как осознавали себя аристократией. Все это было притворством. Все они думали только о том, что всего год назад Стелла входила в их круг, и украдкой бросали взгляды в ее сторону. Она решила надеть то же платье!.. К взглядам украдкой я не прибегал. Я не скрывал, что смотрю на нее с любовью и заботой. Мой взгляд не упускал ничего, и Стелла не беспокоилась. Пристойность, порядок были прямым следствием моего присутствия, моей спокойной властности и почтительности, с которой относились ко мне как пациенты, так и служащие.
Время шло, и Стелла внешне оставалась сдержанной, внутренне напрягаясь. Она видела, что вошли мужчины, почувствовала, как изменилась атмосфера, стала напряженной и слегка опасной. Аристократы стали менее вялыми, санитары – более внимательными. Что до женщин, они очень насторожились. Оркестр уже играл, когда в зал вводили последних мужчин. Они входили и усаживались, но Эдгара среди них не было.
Нет, Эдгара не было среди них, он находился не в том состоянии, чтобы появляться на танцах.
Стелла танцевала несколько раз и, хотя все взгляды были устремлены на нее, маски ни разу не сбросила. Она не танцевала со мной, я не танцевал ни с кем, но она ловила мой взгляд всякий раз, когда танцевала с кем-то, и я понимал, что ее сдержанная, непроницаемая улыбка адресована мне, что в определенном смысле она танцует со мной. Из старшего персонала ее пригласил на танец только священник. Он танцевал хорошо и позволял Стелле двигаться легко, изящно. Беглые взгляды на мое лицо, мгновения, когда наши глаза встречались, говорили ей, что она держится прекрасно, именно так, как мне бы хотелось. Бедный Питер, должно быть, думала она.
В конце вечера я поднялся на сцену, подошел к микрофону, сказал несколько ласковых слов, отпустил несколько шуток, как это заведено. Я был популярным главным врачом, и мои слова тепло приняли. Стелла смотрела на меня не слушая, лишь впитывая дух, который я тогда излучал, патрицианскую непринужденность, теплоту, остроумие. Думаю, ей была ненавистна мысль причинить мне боль.
Во время последнего танца она сидела и, когда надо было возвращаться в палату, присоединилась к остальным женщинам. Они вышли в лунный свет и пошли вдоль террас к женскому корпусу. Кое-кто оживленно болтал, но большинство молчали. Общим настроением, казалось, было усталое удовлетворение. Все соглашались, что танцы получились хорошими, возможно, лучшими за много лет, и хотя многие романы закончились ничем, завязывались новые. В корпусе все тепло попрощались друг с другом и разошлись по палатам.
Стелла легла в постель. Свет был выключен, в палате стояла тишина. Немного полежав, она тихо встала, пустила из крана холодную воду, потом открыла тумбочку и начала шарить внутри.
Я сидел в кабинете и писал. За окном сады, террасы и болото были залиты лунным светом. Я перестал писать, поднял голову и нахмурился. С тех пор как я увидел Стеллу в центральном зале, что-то не давало мне покоя, какое-то тревожное чувство, которое я подавлял до сих пор, что-то, связанное с ее черным шелковым платьем, которое было на ней в тот вечер, когда Эдгар обнимал ее и упирался пенисом ей в пах. Нелепо считать, что она все еще его любит! И вдруг я подумал: а что, если любит? И мгновенно прозрел. Мне все стало ясно. Я понял, что это чувство не умерло, отнюдь не умерло, что она по-прежнему его любит.
Тут я встревожился, отложил ручку и потянулся к телефону, набрал внутренний номер, и телефон зазвонил в административном отделе женского корпуса. О, я был слеп! Она не для нас надела это платье, оно не было проявлением гордости, вызовом, брошенным больничному обществу. Это платье она надела для него, оно было ее подвенечным, оно было на ней в тот вечер, когда она сошлась с ним. И, дожидаясь ответа на свой звонок, я окончательно осознал, до какой степени позволил личным заботам воздействовать на свои суждения, утратил объективность. Классическое контрперенесение…
Дежурная санитарка кратко ответила, не кладя трубки, вышла из помещения и пошла по коридору к комнате Стеллы. Приоткрыв дверь, она увидела, что пациентка в постели, спит, глубоко дышит. Вернулась обратно и сообщила мне о том, что увидела. Я поблагодарил ее и положил трубку, однако к писанине не вернулся, а стоял и смотрел в окно, по-прежнему в глубоком беспокойстве.
Я торопливо воскресил в памяти события последних недель, вспомнил, как вспыхнуло волнение в глазах Стеллы, когда я сказал, что Эдгар здесь, в больнице. Вообразив, как могла подействовать на нее эта малая искра надежды, я понял, что, когда затем сказал ей, что вопрос был гипотетическим и Эдгара здесь нет, это волнение не исчезло, оно было слишком сильным, чтобы унять его одним словом. Я представил, как она, возвратясь в свою комнату, стала раздувать слабое пламя надежды, которое я зажег.
С тех пор Стелла не давала угаснуть этому пламени. Она быстро поняла, почему я сначала сказал ей правду – что Эдгар здесь, а потом пожалел и взял свои слова обратно. Она поняла, что для меня показателем ее душевного здоровья будет безразличие при упоминании об Эдгаре Старке. Она знает, что ей нужно притворяться равнодушной. Все, что за этим последовало, – просьба о работе в прачечной, сидение в одиночестве на скамье, даже сновидения с кричащим ребенком, – было игрой, притворством с целью скрыть от меня правду. А она заключалась в том, что страдала Стелла не из-за гибели своего ребенка – она была одержима Эдгаром Старком до фактического отторжения всего прочего.