— Эй! — зовет Шарль. — Ты забыл свою книжку.
Дневник отца еще раз падает мне в ладонь. Я смотрю на обложку зеленой кожи.
— Ты…
Ты прочел? Вот то, о чем я хочу его спросить. Но вместо этого лишь произношу:
— Спасибо.
Из вечера в вечер обитатели пансиона Карпантье, собравшись за обеденным столом, воевали друг с другом. Но в нужде мы становимся братьями. Нас окружают соседи: месье Сенарж, ростовщик, мадам Флерье со своей престарелой тетушкой и лохматым шпицем — все с сочувствием и расспросами. Но мы им не отвечаем. Это наше бедствие.
И когда окно фасада с треском распахивается и наружу, рассекая воздух, вырывается струя белого пламени, мы кричим в унисон. В щепки разлетается второе окно. Горящее здание, рокотавшее до сего момента басом, переходит на баритон, и в этот момент я слышу голос Шарлотты:
— А где мадам?
Я вижу ее, озаренную пламенем: завернувшись в тряпье, она, словно вор, то крадучись, то перебежками пробирается к дому.
— Мама!
Шарлотта с Папашей Время пытаются удержать меня, но я проворнее их. Я проворнее целого Парижа, я могу обогнать все его население в этом забеге к парадной двери, но огонь желает только меня, и больше никого. Так мне кажется, потому что жар, которым он приветствует меня, едва я переступаю порог, словно бы скроен по форме моего тела. Я погружаюсь в этот жар, и на какую-то секунду все застилает чернота, и вот я уже ползу по руинам столовой. Под ногами хрустит стекло, из кладовки Шарлотты несет горелой мукой и жженым сахаром. Горло у меня распирает, легкие, наоборот, съеживаются. Мозги превращаются в туман, из-за чего мне требуется несколько секунд, чтобы понять, что препятствие на моем пути — не что иное, как тело матери.
Я пытаюсь поднять ее, но она так тяжела, что я не могу это сделать. Перевернув ее, я обнаруживаю, что к животу она прижимает ящик со столовым серебром.
Тщетно я пытаюсь вырвать ящик у нее из рук. Приходится взгромоздить ее вместе с ящиком на плечо и тащить к выходу. Вокруг ревет пламя. В считанные секунды и наборный столик, и фарфор — плод трудов заключенных, и абажур цвета слоновой кости поглощаются огнем. Я прорываюсь, наконец, наружу, а свирепый жар гонится за мной, кусает за пятки, палит волосы.
Только оказавшись на улице, я замечаю, что моя ночная сорочка горит. Жанна Виктория срывает ее с меня, швыряет на землю и затаптывает пламя. Я едва не смеюсь: опять я в ее присутствии полуголый! Но смех не получается, для него нет воздуха, так что я падаю на колени и склоняюсь над телом матери.
Она почти без сознания, ее кожа бледна, синюшна, рот в саже, а голосовые связки в спазмах издают странные высокие звуки, точно заедающая шарманка.
— Не волнуйся, — шепчу я. — Ты в безопасности.
Она затихает. Покрытыми сажей пальцами правой руки она тянется ко мне, и жар, источаемый домом, словно бы сплавляет нас воедино. Постепенно, однако, этот жар спадает, и ее пальцы, начиная от кончиков, холодеют. Холодеет ладонь. Потом вся рука.
Я прикасаюсь к ее левой руке, все еще обхватывающей ящик с серебром. Она такая же холодная. И неподвижная.
Сначала никто не произносит ни слова. Потом ко мне подходит Шарль. Его руки образуют что-то вроде колеблющегося квадрата вокруг меня. Позже я понимаю, что так он пытался прикоснуться ко мне.
— Я знаю, каково это, Эктор. Я тоже потерял мать.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ ГРЕВСКАЯ ПЛОЩАДЬ
17 флореаля III года
«Моя мать жива?»
Сегодня Шарль задал мне этот вопрос. Я напомнил ему, что не имею права поднимать подобные темы. Что мне запрещено обсуждать с ним события за стенами башни, говорить о боли, страданиях и проч. и проч.
«Отлично, — ответил он, — В таком случае не надо ничего говорить. Если моя мать жива, просто кивните, пойдет?»
Через некоторое время он сказал:
«Вы не киваете».
19 флореаля
Сегодня утром, во время прогулки на верхней площадке, Шарль демонстративно нарвал цветов и разложил их у дверей камеры, в которой содержалась его мать.
26 флореаля
Симптомы Шарля приняли самый тревожный характер. Увеличились отеки на правом колене и левом запястье. Участились обмороки. Слабость чрезвычайная. Ноги настолько ослабели, что он почти не может ходить. Сегодня утром, когда мы поднимались на площадку, несколько последних ступенек мне пришлось нести его на руках.
Моральное состояние тоже решительно ухудшилось. Даже зрелище «его воробьев» неспособно развеселить мальчика. Я взывал к нему, убеждал не падать духом. Еще не все потеряно. Его сестра здорова, ежедневно спрашивает о нем. Есть множество людей, включая меня, которые всей душой желают, чтобы он поправился…
«Вы не понимаете, — оборвал он меня — Моя мать умерла из-за меня».
Гражданин Симон, признался он, заставлял его говорить ужасные вещи о матери и тете. Как будто они трогали его в разных местах и делали с ним такое, о чем невозможно сказать. Он знал, что это ложь, но Симон не оставлял его в покое, не давал ему спать, так что он дошел до того, что стал думать, будто это правда, и подписался под всем, хотя почти не понимал, что делает. После они использовали эту ложь против матери, и потому она умерла. Разве он может простить себе это?
Никакими силами невозможно было его разубедить. Он снова и снова ругал себя. Сказал, что теперь еще больше боится смерти, потому что уверен: Бог сурово осудит его.
Я ответил, что, напротив, Бог будет гневаться на тех, кто жестоко использовал ребенка, дабы удовлетворить свою жажду крови.
Он не привык к такой моей откровенности. «Вы так сердито говорите», — сказал он.
1 прериаля
Шарль страдает от длительных и чрезвычайно болезненных приступов боли в горле, сопровождающихся жаром и бредом. По словам Леблана, ребенок говорил, что слышит голос матери. Твердил, что она находится «в соседней башне».
6 прериаля
Сегодня утром мадемуазель Рояль опять спрашивала о брате. Я ответил, что его состояние улучшается не так быстро, как бы я того желал.
Она поняла сразу. «Он умирает», — произнесла она.
Затем произошло нечто, чему я не могу дать объяснение. Выдержка мне изменила. Я отвернулся, пробормотав, что мне что-то попало в глаз.
«Вы сделали все возможное, доктор», — сказала она.
7 прериаля