мы подошли к воротам Дармштадтской следственной тюрьмы. И когда раскрылась железная пасть узилища, чары летней ночи вместе с сентиментами отлетели от Тайного. Проглотив привычный аршин, он залаял:
— Мице аб! Лёс, ауф, рехтс, линкс, градеаус![874]
Чуть прогудит сигнал алярма и высоко в небе загорится пышно-цветная «елка», немки и немчата стайками летят к нашему штрафлагерю. Они жмутся к штахельдрату, сквозь колючие щелки просовывают руки с дарами, называют нас ласковыми именами.
— О либе готт, эрбарме мишь! Абер ди руссен зинд я гуте меншен, файне меншен![875]
Откуда снизошла на дам такая благость?
С небеси. Да, там начало всему этому. Ведь с неба валятся бомбы и люфтмины, напалм и фосфор. Они внушают дамам страх, размягчающий их сердца и рождающий стремление спасти души. А где спастись, если смерть душит женщин и детей даже в самых лучших келя? Единственный шанс сохранить жизнь — прижаться к штахельдрату. Ведь англо-американцы не бомбят лагеря для военнопленных.
Неправда, еще как бомбят! Они засыпают железом, заливают огнем все, что лежит в пределах забора из летучих фонарей. Если лагерь для военнопленных волею судеб окажется в этом огненном круге, быть ему сметенным с лица земли.
И все же немки верят в счастливую звезду русских.
Пусть верят, пусть прижимаются к штахельдрату. Ей-богу, мы от этого не внакладе: почти каждая фрау протянет пленяге ломтик хлеба, картофелину, сигарету.
Из уст в уста передается параша: будто в лагерь, расположенный где-то в Манхайме-Людвигсхафене[876], как-то прибыл шталагфюрер. Называют даже чин и фамилию: что-то вроде Oberst Freiherr Gunow von Hagenau[877].
По случаю прибытия начальника шталага пленяг вывели во двор. Построили «драй-унд-драй».
— Ахтунг!
Оберст обошел строй спереди и сзади. Окончив осмотр, приказал штабсфельдфебелю перечислить «беверте руссен», а также лодырей и саботажников. Командофюрер назвал лишь трех старательно работающих пленяг-дуполизов. Саботажников же в кондуите оказалось свыше двух десятков. В числе лодырей был упомянут некий кадровый старший лейтенант Орлов.
Услышав эту фамилию, фрайхерр даже как-то вздрогнул.
— Орлов, во ист денн эр?[878]
Командофюрер вывел из строя долговязого блондина лет тридцати. Шталагерфюрер так и впился глазами в пленягу. Долго, пристально разглядывал он каждую складку на лице Орлова, его волосы, глаза, губы. В глубоком безмолвии проходит минута, другая, третья. Не понимая причины столь длительного молчания оберста, пленяги напряженно ждут внезапного взрыва, драматической развязки. «Ну, — думает почти каждый, — пропал бедняга Орлов. Сделают из него котлету и отправят в цухткацет». Но вот раздалась отрывистая речь оберста:
— Цунаме?
— Орлов.
— Форнаме?
— Александр.
— Фатерснаме?[879]
— Николаевич.
— Во зинд зи геборен?[880]
— Ин Ленинград.
— Ванн?[881]
— Нойнцен хундерт зибцен[882].
— Ви хайст ойре муттер?[883]
— Мария Александровна.
— Ви альт ист ойре муттер?[884]
— Нойн унд фирцишь яре альт[885].
Снова воцарилось молчание. Потом фрайхерр повернулся и сказал решительно:
— Геен зи мит ин вахштубе!
— Найн, херр оберст, ишь дарф унд виль ништ митгеен.
— Варум денн?[886]
Орлов объяснил:
— У меня нет никаких секретов от товарищей. Если шталагфюреру надо что-то сказать, пусть говорит здесь.
— Зо? Эс ист гут![887]
Оберст приказал штабфельдфебелю распустить команду и всех пленяг загнать в бараки.
Командофюрер так и сделал. Однако среди ребят нашлось много любопытных: одни прильнули к окнам в надежде уловить хоть слово, другие под видом удовлетворения естественной потребности вышли во двор и притаились за углом барака, третьи старались всякими иными способами подслушать разговор немецкого полковника с пленным советским старшим лейтенантом. Словом, каждый изловчался на свой манер. И вот что они услышали и узнали.
Оставшись tête-a-tête с Орловым, фрайхерр вдрут заговорил на чистейшем русском языке:
— Итак, вашу маму звать Мария Александровна.
— Да, — удивился Орлов безупречному русскому произношению шталагфюрера.
— А знаете вы Дмитрия Александровича Орлова?
— Знаю, это мой дядя.
— А что вам известно о вашем отце?
— Почти ничего. Знаю, что он был офицером царской армии. В сентябре 1917 года его убили на турецком фронте. Мне было тогда около шести месяцев.
— Не убили, а тяжело ранили. Когда он выписался из тифлисского офицерского госпиталя, в Грузии были немецкие войска. Вместе с ними он эвакуировался в Германию в 1918 году. Вы, вероятно, уже догадались, что я есть ваш отец. Вы никакой не Орлов, а природный барон Гунов фон Хагенау. Я освобожу вас из плена, достану паспорт гражданина Райша. Мы будем жить вместе, одной семьей.
— Вы ошибаетесь, херр шталагфюрер, я родился и умру Орловым. Не желаю быть ни фольксдойчем, ни райхсдойчем. Я русский человек, гражданин СССР. Я останусь в лагере вместе с моими товарищами. Мне не нужна свобода, которую «жалуют» враги. Я офицер Советской армии.
— Но скажите, по крайней мере, что я могу сделать, чтобы облегчить вашу участь?
— Вы прекрасно знаете, херр шталагфюрер, что нужно сделать, чтобы облегчить участь военнопленных. Разве вам неизвестно, что нас бьют, нас морят голодом, над нами издеваются? Устраните эти зверства, и вы сделаете доброе дело.
В тот же вечер пленяги ощутили результат визита оберста: вахманы стали ласковее и добрее, рукоприкладство прекратилось. Каждую субботу в лагерь приносят посылку от фрайхерра: большой фанерный ящик, набитый всякими вкусными вещами. Хотя «гешенк» вручается лично Орлову, однако продукты делятся поровну между всеми пленными лагеря. Так рассказывают эту историю ребята. Не могу судить, правда это или параша.
Мориса Шарбонье только что привезли из Дармштадтской тюрьмы. Сидел он за то, что знал и не донес властям о страшном преступлении, совершенном его товарищем по плену Франсуа Молинаром. Преступление это именуется Rassenschamgesetzverletzung (нарушение закона о расовом позоре).
Дело было так. Морис и Франсуа работали и жили у бауэра, где-то под Оффенбахом[888]. Пленяги не могли не обратить внимания на хозяйскую дочь, только что выпорхнувшую из стен гимназии. Юная Грештен была мила (très jolie) и сентиментальна. Девушка скучала в родной деревне, где днем с огнем нельзя сыскать молодого, сколько-нибудь интересного человека. А тут в доме ее отца, под одной с ней крышей живут два юных француза — Франсуа и Морис. Оба славные ребята, но Франсуа все же лучше. Дело вовсе не во внешней красоте, а в чисто французской учтивости, живости ума, душевности, остроумии (bel ésprit). Словом, это был истинный сын Франции, парижанин до мозга костей, сорбонист, слава Латинского квартала[889]. Ну как не полюбить такого?! И полюбила. Все было бы хорошо, если бы о запретной любви не проведал дорфбауэрфюрер[890]. По его доносу нагрянули гештаповцы, арестовали