За столом восседал сам государственный обвинитель Перуджи, судья Джулиано Миньини. Невысокий, средних лет, он следил за собой, был тщательно выбрит и надушен. На нем был темно-синий костюм, и держался он как хорошо воспитанный итальянец, с большим чувством собственного достоинства. Двигался плавно и точно, говорил сдержанным приятным голосом. Удостоив меня звания «дотторе» — в Италии это наиболее почтительное обращение, он обращался ко мне с изысканной любезностью, используя форму третьего лица. Я, как он объяснил, имею право на переводчика, но отыскать его — дело не на один час, и это без надобности задержит меня. На его взгляд, я свободно владею итальянским. Я спросил, нужен ли мне адвокат, и он ответил — нет, хотя, конечно, это мое право, но нужды в нем нет, ведь они просто хотят задать мне несколько обычных вопросов.
Я уже решил не ссылаться на журналистские привилегии. Одно дело сражаться за свои права на родине, но попадать в иностранную тюрьму — совсем другое дело.
Вопросы его были деликатными и задавались с некоторым равнодушием. Секретарь печатала вопросы и мои ответы на компьютере. Иной раз Миньини перефразировал мой ответ на лучший итальянский, тщательно удостоверяясь, именно ли это я имел в виду. Поначалу он почти не смотрел на меня, опустив глаза на бумаги и порой заглядывая за плечо секретаря, чтобы проверить, что она записала.
По окончании допроса мне отказались выдать и протокол допроса, и копию «заявления», которую потребовали подписать. Мой пересказ допроса приводится здесь по заметкам, которые я набросал сразу после допроса, и по более подробному отчету, написанному по памяти два дня спустя.
Миньини задавал много вопросов о Специ и с уважительным интересом выслушивал ответы. Его интересовали наши теории относительно дела Монстра. Он подробно расспросил меня об одном из адвокатов Специ, Алессандро Траверси. Известно ли мне, кто он? Обсуждал ли когда-нибудь Специ с Траверси стратегию защиты? В последнем пункте он был особенно настойчив, глубоко вникая во все, что мне было известно о защите Специ. Я правдиво заявил о своем неведении. Он зачел список имен и спросил, знакомы ли они мне. Большая часть была мне незнакома, другие — Каламандреи, Паччани и Заккария — я узнал.
За такими вопросами прошел час, и я приободрился. Я даже начал надеяться, что успею пообедать с женой и детьми.
Тогда Миньини спросил меня, слышал ли я имя Антонио Винчи, и меня пробрал легкий озноб. Да, сказал я, это имя мне знакомо. Откуда, и что мне о нем известно? Я сказал, что мы брали у него интервью, и, отвечая на дальнейшие вопросы, описал, при каких обстоятельствах. Вопросы коснулись пистолета Монстра. Упоминал ли о нем Специ? Каковы были его версии? Я сказал, что, по его мнению, пистолет всегда оставался в кругу сардов и что один из них стал Монстром.
С этой минуты Миньини расстался с мягкими интонациями, и в его голосе прорезался гнев.
— Вы говорите, что вы со Специ настаиваете на этом убеждении, несмотря на то что сардинский след был закрыт судьей Ротеллой в 1988 году и сарды официально очищены от подозрений в связи с этим делом?
— Да, — сказал я, — мы оба придерживаемся этого убеждения.
Миньини перешел к вопросам о нашем визите на виллу. Теперь он заговорил мрачным обвиняющим тоном. Что мы там делали? О чем говорили? Все ли время я мог видеть Специ и Заккарию? Были ли мгновенья, когда я хотя бы ненадолго терял их из вида? Заходил ли разговор о пистолете? О коробках с патронами? Поворачивался ли я спиной к Специ? Как далеко мы стояли друг от друга при разговоре? Видели ли там кого-либо еще? Что было сказано? Что делал там Заккария? Какую роль он играл? Высказывал ли он желание получить назначение на пост государственного обвинителя?
Я отвечал по возможности правдиво, стараясь подавить губительную привычку вдаваться в подробные объяснения.
— Зачем вы туда ездили? — спросил наконец Миньини.
Я сказал, что участок открыт для публики и мы были там в роли журналистов.
Едва я произнес слово «журналист», Минтини громко перебил меня, не дав закончить. Он разразился гневной речью, что свобода прессы здесь ни при чем, что мы вправе публиковать все, что нам вздумается, и ему наплевать, что мы напишем, но «это, — сказал он, — уголовное дело».
Я сказал, что в том-то и дело, ведь мы журналисты…
Он снова перебил меня, утопив в словах о том, что свобода печати не имеет отношения к его расследованию и мне не следует больше на нее ссылаться. Он язвительно спросил, не значит ли то, что если мы со Специ журналисты, то не можем быть преступниками? У меня сложилось впечатление, что он боится, как бы слова о свободе слова и журналистских привилегиях не попали в протокол допроса.
Меня прошиб пот. Государственный обвинитель снова и снова повторял те же вопросы, в разном порядке и разными словами. Лицо его наливалось и багровело от злобы. Он то и дело приказывал секретарше перечитать предыдущие ответы.
— Вы говорили так, а теперь говорите иначе? Где же правда? Где же правда, доктор Престон? Где правда?
Я начал спотыкаться на словах. Если уж говорить о правде, я далеко не свободно владею итальянским, тем более судебной и криминальной терминологией. Я со все большим отчаянием слышал свой заикающийся неуверенный голос — голос лжеца.
Миньини язвительно спросил, помню ли я последний звонок Специ по телефону 18 февраля. Я, смешавшись, не мог вспомнить точной даты, ведь мы разговаривали с ним почти каждый день.
— Послушайте это, — сказал Миньни.
Он кивнул стенографистке, и та нажала кнопку на компьютере. Через приставленные к компьютеру колонки я услышал звонок, потом собственный голос.
— Pronto.
— Ciao, sono Mario![8]
Они действительно прослушивали телефонные переговоры.
Мы с Марио болтали, и я с изумлением слушал собственный голос, звучавший в записи яснее, чем в трубке домашнего телефона. Миньини прокрутил запись раз, другой, третий. Он остановился на месте, где Марио говорил: «Мы все сделали!» Теперь он уставил на меня сверкающий взгляд.
— Что именно вы сделали, доктор Престон?
Я объяснил, что Марио передал информацию полиции.
— Нет, доктор Престон. — Он снова и снова прокручивал запись, повторяя вопрос: «Что же вы сделали? Что вы сделали?» Он ухватился за брошенное Специ замечание, что «телефон — скотина».
— Что это значит: «Телефон — скотина»?
— Это значит, что телефон могли прослушивать.
Миньини сел поудобнее и от восторга словно раздался в размерах.
— А почему это вас, доктор Престон, волнует, не прослушивается ли ваш телефон, если вы не совершаете ничего противозаконного?
— Потому что прослушивать телефоны гадко, — беспомощно ответил я. — Мы журналисты, у нас свои рабочие секреты.