Антисемитизм не ошибается: еврейский монотеизм является не только самым последовательным адептом Единственности Закона и Символического. Он также является тем, кто приносит с максимальной точностью, но как свою подкладку, черты этой материнской, женственной или языческой субстанции. Если он отделяет себя с несравнимой энергией от своего дикого присутствия, он его, без сомнения, интегрирует. И возможно оно, это присутствие, другое, но все же интегрированное, которое придает монотеистическому сюжету губительную силу существа. В целом это в противостоянии с библейской низостью, и еще больше с пророческим дискурсом возникает письмо на границах идентичности, когда оно сталкивается с отвращением. Селин поднимает библейские тексты, упоминает пророков, поносит их. Его текст в то же время следует по тому же пути, ревностно и тем не менее немного по-другому. Так как в том, что касается пророческого состояния, ему не хватает Закона; отвращение, которое он выдвигает на первый план, в противоположность тому, которое есть у пророков, не будет иметь продолжения, ни в одном Имени; оно лишь впишется в феерию, и не для другого раза, а сейчас, в тексте. Если Селин предпринимает, как и скитающийся народ, путешествие — после констатации присущего говорящему существу отвращения — для романиста речь идет о путешествии без плана, без веры, на край ночи… Однако как тут не увидеть, что это Письмо, Стиль заняли для Селина то место, которое осталось пустым после затмения Бога, Проекта, Веры? Нам остается понять, как это письмо, как его понимает и практикует Селин, не заменяет собой, а перемещает и, таким образом, изменяет трансцендентность и трансформирует субъективность, которая ей противостоит.
В начале и без конца
Знаете, в Писаниях написано: «В начале было Слово». Нет! В начале была эмоция. Слово пришло потом, чтобы заменить эмоцию, как рысь сменяет галоп, хотя для лошади естественен галоп; её заставляют идти рысью. Человека вынули из эмоциональной поэзии, чтобы погрузить его в диалектику, то есть в бессвязную речь, не правда ли? Луи-Фердинанд Селин с вами говорит.
Плеяда, т. 2
Из глубины к звуку
Заставив звучать селиновский текст, прочитав все декларации веры писателя, мы открываем Селина — стилиста на краю этой ночи рассказов и исторических распрей.
Я не человек с идеями. Я — человек со стилем. Стиль, дама, весь мир перед ним останавливается, никто туда не заходит, в эту штуку. Потому что это очень тяжёлая работа. Я вам это говорил, она — в том, чтобы брать фразы, снимая их со своих крюков.[239]
На краю или в начале? Метафизика, без сомнения, вопрос занимает Селина и, точнее, по поводу его противостояния с языком.
Так как его «работа» — это битва с родным языком, если не полная ненависти, то уж, во всяком случае, всегда зачарованная и любовная и против, далее, пересекая, ниже или над? Селин пробует оторвать язык от себя самого, сделать дубликат и отодвинуть его от оригинала, но «совсем легонько! О! Совсем легонько! Потому что всё это, если делать это тяжело, это промах, не правда ли, промах».[240]Это любовное простукивание представлено в основном как спуск в спрятанное внутри, к запрятанной аутентичности. Для Селина там находится невыразимая правда эмоции, там — та пустота, которую он также иногда обозначает, в менее непринуждённой и содержательной манере, где ткутся ритм музыки и жесты танца. Послушаем вначале, как он обожает французский даже тогда, когда он пробует его «снять с крюков»:
Ах, там мы будем счастливы вместе! Тысячи тысяч там! Вместе говорящих по-французски! Радость! Радость! Радость! как мы будем обниматься! Порок, мне принадлежащий, я сознаюсь в нём одном: говорение по-французски! Палачу, заговорившему со мной по-французски, я ему почти всё прощу… как я ненавижу иностранные языки! Сколько невероятной тарабарщины существует! Какое надувательство![241]
Французский — это королевский язык! Сколько пропащей тарабарщины вокруг![242]
Я ненавижу английский… Несмотря на всё то, что Франция мне сделала, я не могу оторваться от французского языка. Он меня держит. Я не могу от него освободиться?[243]
Это любовное сцепление подталкивает пишущего к спуску, представляемому им не как дополнение или творчество, но просто как воссоздание: речь идёт о придании глубины — поверхности, эмоциональной идентичности — означающим явлений, опыта нервов и биологии — социальному контракту и коммуникации.
По правде сказать, я ничего не создаю — я очищаю что-то вроде спрятанной медали, статую, закопанную в землю — […] Всё уже описано вне человека в воздухе.[244]
Прочитаем это определение стиля также как культ глубины, как воскрешение эмоциональной, материнской бездны в самом языке: «В моём эмоциональном метро! Я ничего не оставляю на поверхности».[245]Или, например, в более натуралистической манере:
Не только просто в его ухе!.. Нет!.. внутри его нервов! Во всей его нервной системе! В его собственной голове.[246]
То, что доведённое до пароксизма, приобретает акцент расизма наоборот:
Политики, разговоры, глупости!., только одна правда: биологическая!.. через полвека, может быть, раньше, Франция будет жёлтой, чёрной по краям…[247]
Помутнение разума, охватившее Селина, в котором он обязуется вытащить эмоцию изнутри, это и есть, в его глазах, основная правда письма. Это помутнение рассудка и ведёт его до конца к своего рода вызову отвращению: только так он может, называя его, в одно и то же время дать ему существование и преодолеть его. «Вульгарность», «сексуальность» — только ступеньки на пути к этому последнему разоблачению обозначаемого; эти темы мало значат в его границах:
Ни вульгарности, ни сексуальности нечего делать в этой истории — это только аксессуары.[248]
Замысел в том, чтобы
ресенсибилизировать язык, чтобы он больше трепетал, а не рассуждал — ТАКОВА МОЯ ЦЕЛЬ…[249]