— Все-таки я тебя поимел, бурдюк телячий. Береги свои штаны!
Он налетал, как вихрь, и с наскока, по-молодецки, задирал мне юбки. Его чудовищный вес опрокидывал меня навзничь на диван или влажный мох. Только о прохладной сперме думает ее высочество принцесса, изнасилованная дворцовым стражником! И в моем мозгу тут же разыгрывается эта стремительная сцена: «Уходите, — вопил я про себя. — Уходите! Ну уходите же! Пока вы здесь, я не в состоянии владеть собой!» Стражник-победитель опускал голову и исподлобья смотрел на меня, как если бы хотел сказать: «Я доберусь до тебя, шлюха!» Я снова принимался кричать: «Я ненавижу вас!» Дивер передвинул свой барабан. Я сделал несколько неловких, бессмысленных, дурацких жестов, которые придавали мне сходство с заклинателем злых духов, я словно сознательно хотел прогнать радость, которую подарило принцессе сильное тело стражника. Потом я ощутил в себе мрак, который внезапно обволакивает душу, извещая о приближении смерти. Наше сердце окутывается пеленой. Это ночь. Такая же ночь уведомила меня о смерти Булькена.
Сначала я не мог сказать ничего определенного, но мне все же кажется, что имя Булькена, взлетев над тюрьмой, легкое, поплыло по небу, и воздушные волны, подхватившие его, вызвали у меня это необъяснимое чувство тревоги, настигнув в самом центре Дисциплинарного зала. Мысль о бегстве должна была его прельстить.
Работая больше года ежедневно в портновской мастерской, скрючившись и спрятавшись за груду тряпок, Бочако сумел проковырять нечто вроде люка, дырки в полу. Его работа — а мне довелось увидеть ее результат дней через пять или шесть после побега, когда меня послали сюда принести ворох залатанных штанов, — требовала невероятной усидчивости, это был воистину каторжный труд. Он пользовался сапожным ножом или парой ножниц, точно не знаю. Затем с помощью этого же нехитрого инструмента он выдолбил углубление в несущей балке, достаточно большое, чтобы сам мог туда поместиться, согнувшись, причем ноги должны были свободно свешиваться по обе стороны балки, справа и слева, в пустоту, как раз над залом капитула. Он трудился целый год. В тот вечер, когда он должен был бежать, он забрался в этот паз с запасом табака — уж и не знаю, где он его добыл, — и хлеба. Потом какой-то приятель разбросал тряпки, маскируя люк.
Когда вечером, в шесть часов, надзиратель явился за заключенными, он, как обычно, их пересчитал. Пропавшего искали по всей тюрьме, но так и не нашли. Решили, что ему удалось сбежать. На самом деле сбежал он лишь на третью ночь.
Еще я узнал, что незадолго до этого он украл ножовку в металлической мастерской. Он подождал несколько дней, пока в Централе уляжется суета, вызванная этой кражей. Его никто не заподозрил. Вертухаи удвоили бдительность, усиленные патрули проверяли все с особым тщанием, но недели через две все было забыто, настороженность притупилась, все вернулись в обычный режим. По тому, что можно было понять из объяснений Бочако, он вначале отбил цемент, скрепляющий прутья оконной решетки в портновской мастерской, и перепилил решетку, затем спустился во двор, а Булькен, привязав к окну леску, втащил в камеру инструмент, перепилил свою решетку и спустился тем же манером, что и Бочако. Помогая друг другу, они сумели вскарабкаться на первую стену, а когда добрались до дозорной стены, Бочако бросил прибор, который смастерил сам из тонких пластинок своей металлической кроватной сетки: это было что-то вроде гарпуна на конце веревки, обвязанной вокруг талии. Гарпун должен был зацепиться за конек крыши над стеной. Булькен начал карабкаться первым, но тут сторожевые собаки подняли тревогу. Сначала раздалось неуверенное тявканье, которое затем превратилось в заливистый песий лай. Мы, прислушиваясь, сжались в своих кроватях. Вдруг в темноте раздался крик: «Стойте или буду стрелять!» Вот что мне рассказали потом. Булькен стал карабкаться быстрее. Бочако вцепился в свободно свешивающийся конец веревки и стал подниматься тоже. Гарпун укрепился хорошо, веревка была прочной, вот только камень, венчающий конек крыши, не был скреплен цементом. Шел дождь. Камень не выдержал веса двух тел и резко, далее не покачнувшись перед этим, сорвался с крыши. Бочако переломал ноги. Булькен хотел спастись. Он набросился на троих охранников, которые подскочили к нему с поднятыми пистолетами. Один из них выстрелил. Булькен отступил. На него кинулись собаки. Он еще отступил к стене. Надзиратели приблизились, чтобы схватить его, но, раненный в бедро, он отчаянно защищался. Он дрался с охранниками и их псами. Он не мог допустить, чтобы его схватили. Он колотил их ногами и кулаками, один из его ударов выбил пистолет из рук охранника, пистолет упал, Булькен видел, как он блеснул возле его ног, быстро схватил его и принялся палить в охранников, но тут подоспели еще шестеро надзирателей во главе с начальником, и веер пуль пригвоздил моего друга к стене. Он осел. И я почти наяву вижу, как он, сложив ладони рупором возле рта, посылает беззвучный крик: «Помогите!», а потом медленно струится по стене, исчезая в пороховом дыму, в каплях дождя и вспышках двадцати или тридцати цветков смертельного фейерверка.
Бочако стонал, его ноги были зажаты гранитным блоком. Его отнесли в санчасть. Несколько дней спустя он умер, так и не приходя в сознание. Вот что сказал об этом Лу-С-Утра-Пораньше:
— Теперь Пьеро найдет себе любовника среди ангелов.
Я не сомневаюсь, что благодаря Лу наши авторитеты были в курсе всего, что происходит здесь, им были известны все слухи и сплетни, они знали, кто с кем соперничает и кто с кем дружит. Презирали ли они нас или же, совсем наоборот, эта вечная суета, бесконечные перипетии чувственной жизни по-своему трогали их?
Их похоронили обоих на маленьком кладбище Централа. Несколько дней спустя мы впятером получили наряд и отправились в мастерскую набивать соломой старые матрасы. С некоторыми из заключенных охранники держались свободнее, чем с другими. Они болтали о том о сем. И даже позволили себе немного шутить. Один из них сказал:
— Вы же были там, Бруляр, когда Булькен и Бочако задумали дать деру?
И пока мы набивали соломой эти проклятые тюфяки, тот самый охранник, который, как и все другие охранники, знал о моей дружбе с Булькеном, рассказывал нам о той ночи и событиях, свидетелем которых был сам, хотя тюремной инструкцией категорически запрещалось разговаривать с нами на подобные темы, тем более таким тоном. Он особенно настаивал на том обстоятельстве, что шел дождь, который был так некстати, он хотел, чтобы я знал, как этот самый дождь предал Булькена. Пыль щипала мне глаза, забивалась в горло, но ему так и не удалось заставить меня заплакать. Он даже сказал: «Это был твой дружок», но я ничего на это не ответил. Другие, не глядя на меня, продолжали свое занятие. Он не забыл ни единой детали, ни единой пули из тех, что прошили его насквозь, и тех, что рикошетом отскочили от стены, ни его сжатого рта, ни его молчания. Позже мне рассказали другие подробности, еще более зловещие, но чтобы смаковать их, у меня не было ни морального права, ни времени, ни способности удивляться. Я выслушивал все это как заинтересованный эксперт, как свидетель, воскрешая в памяти другое приключение Булькена, которое было словно генеральной репетицией этого, последнего, ослепительного. Я ничего не чувствовал: я наблюдал, а толпа заключенных объясняла мне, в чем именно состоит красота этого приключения. По их вытаращенным глазам, по приоткрытым от удивления ртам, по их молчанию, по вздохам этой окружившей меня толпы я смутно догадывался, что присутствую при событии гораздо более прекрасном, и сейчас надо все забыть и любоваться только им… Мне рассказывали: