В нескольких сотнях метров, как гигантский субтитр на изображении крутого лесистого склона, высилось название: ГОЛЛИВУД. Девять букв пятнадцатиметровой высоты и десятиметровой ширины. На фоне высоких холмов Маунт Ли надпись выделялась матово-голубым цветом, а внизу, до самого моря, миллионы огоньков мерцали, словно перевернутое звездное небо.
— Прямо как в фильмах, — сказала Мэрилин, глядя на раскинувшийся город. — Будто сердце бьется в ночи. Неприкаянные души бродят по городу ангелов, между адом и чистилищем.
Перед ними открывался овраг глубиной несколько десятков метров. Дорожные знаки извещали об опасности; время от времени автомобиль, осторожно маневрируя, проезжал по сухой красной песчаной дороге. Джоан почувствовала опасность.
— Не беспокойся. Здесь встречаются странные типы и даже койоты, но я сюда часто хожу, и со мной ничего не случилось, разве что приходила мысль броситься в эту черную бездну. Романтично, правда? «Мэрилин Монро нашли с раздробленным черепом у подножья названия города». В газетах уточнят: «Надпись «Голливуд» — это реклама, построенная наспех пятьдесят лет назад агентством недвижимости Голливудленд. Когда четыре последние буквы, «ленд», упали, надпись в холмах стала иконой киноиндустрии и символом родного города для трех миллионов жителей Лос-Анджелеса». Но, видишь ли, туда не подойдешь. Это было любимое место самоубийц, но теперь, чтобы броситься в пустоту с высоты этого названия, придется перелезть через высокую решетку.
Лос-Анджелес,
Каньон Пиньон
осень 1970 года
В 1950 году Джозеф Манкевич дал Мэрилин одну из первых настоящих ролей в фильме «Все о Еве». Он считался в Голливуде режиссером психоаналитиков и психоаналитиком деятелей кино. Как и Гринсон, он был родом с востока: первый был сыном русских эмигрантов, второй — немецких. Оба выросли в среде нью-йоркских интеллектуалов, оба были евреями, обе чувствовали себя изгнанниками в Калифорнии, «культурной пустыне», как говорил режиссер, и общались в основном с еврейско-немецкими деятелями культуры и интеллектуалами, которые эмигрировали, спасаясь от нацизма, и поселились в итоге в Лос-Анджелесе. Но Голливуд остался в глазах режиссера городом слоновой кости и богатства, песка и глупости. Он так и не привык к ночи, мгновенно сменяющей день, к отсутствию медленного перехода, вечера, сумерек, агрессивному киномонтажу времени, в котором поступки и вещи занимали место мыслей и фантазий. Все теснее их сближал Фрейд. Почти в каждом из двадцати фильмов, отснятых Манкевичем, мы видим портрет или статую, которые смотрят из тени с немым укором, ставя под сомнение судьбу и достижения героя. В его жизни и творчестве этим свидетелем неисправимого поступка был образ Фрейда. Ведь в молодости, студентом, он бросил изучение психиатрии и позже стал сценаристом, а затем режиссером.
Манкевич понимал кино скорее как искусство слов, а не образов. «Pictures will talk» («Фильмы заговорят») — таков был его девиз. Он не любил натурных съемок, актерских фильмов, режиссеров, ставящих актеров на первое место. Он различал два рода режиссеров: показывающих картинки и показывающих смысл — и себя относил ко вторым, тем, кто пользуется изображением, но, прежде всего, продумывает фильм с точки зрения диалогов, поиска истины в словах, а не под кожей актеров. Из фильма в фильм он искал слово в своем интимном общении с образом. Ему не нравилась зрелищность. «В фильме, как и в человеке, главное незаметно для глаз», — говорил он.
Его режиссерская техника непосредственно вдохновлялась уроками психоанализа. Чтобы подготовить актеров, он вызывал их на доверительные беседы в течение нескольких месяцев перед съемками, побуждая рассказывать о детстве и вновь переживать воспоминания, чтобы избавиться от скованности. В то же время, что и Ральф Гринсон, сразу после войны, он проходил психоанализ у того же аналитика — Отто Фенихеля, фрейдиста первой волны, безвременно умершего в сорок восемь лет в 1946 году.
Через несколько лет после лета 1962 года Манкевич попросил Гринсона о встрече. Два-три раза они сталкивались на званых вечерах, но не были близко знакомы и не сблизились впоследствии. По телефону режиссер сказал, что после смерти той, кого он называл «грустная блондинка», он ощущает потребность встретиться с лечившим ее психиатром, узнать «все о Мэрилин». Раньше Манкевич не осмеливался позвонить ее психоаналитику, но теперь, когда прошло некоторое время, хотел бы с ним поговорить. Они договорились встретиться в ничем не примечательной закусочной на Сансет-бульвар.
— Эта Ева Хэррингтон просто стала второй Марго Ченнинг, — начал Гринсон разговор о женщинах в фильме «Все о Еве».
— Вы ошибаетесь, — ответил режиссер. — Она была не карьеристкой, готовой сожрать соперниц, чтобы преуспеть, и не была эгоистичной звездой, не желающей покинуть огни рампы. Она осталась мисс Кэсуэлл, наивной дебютанткой, которая понимает правила игры, но не пытается победить, ставя сопернику мат. Когда я взял Мэрилин на роль старлетки, она была самым одиноким человеком, которого я когда-либо встречал. Во время натурных съемок в Сан-Франциско мы в течение двух-трех недель наблюдали, что она ужинает или пьет одна в каком-нибудь ресторане. Мы всегда приглашали ее присоединиться к нам, она соглашалась с удовольствием, но так и не приняла — или не поняла — того, что мы считаем ее своей. Она не искала уединения. Она просто была совершенно одна.
— Актеры всегда одни. Я хорошо их знаю, многие проходили у меня анализ. Их сознание переполнено ролями, фигурами, призраками, но они ощущают себя пустыми. Им нужны сценарии, постановки, чтобы придать смысл и форму их внутреннему миру, находящемуся в разладе.
— Да, но в этом отношении Монро сильно отличалась от других актеров, которые желали продумывать свои реплики, выражать в них себя, тогда как должны были просто озвучить слова, которые мы поместили в их уста. Я никогда не понимал странной механики, в силу которой тело и голос вдруг начинают мнить себя душой! Пора бы уже роялю понять, что концерт написал не он. Почему актриса решает, что говорит свои слова, выражает свои мысли? Но Монро была не такая. Она знала правду инстинктивно, и все годы почти религиозного обращения в «метод» Страсберга не смогли ее испортить.
Тон Манкевича стал горьким, почти злым. На самом деле это ему было нужно говорить об умершей, а не Гринсону, молчащему с отстраненным, почти раздраженным видом.
— Вот что я вам скажу, — продолжал режиссер. — Когда Мэрилин показывала свой образ, она стремилась затеряться в нем, замолчать в нем, как в плохих фильмах ужасов герой оставлял свою куртку в руках вцепившегося в нее преследователя. Всю жизнь она выставляла себя напоказ: публике, вам, мне. Она выставляла напоказ свою личность, а не только тело, она показывала себя в ужасной, смертельной игре. Когда я вижу Мэрилин на экране, меня всегда поражает, что она не только выставляла себя напоказ, а буквально «засвечивалась», как говорят в фотографии, как будто слишком яркий свет исходил от ее лица, мешая разглядеть черты. Мы так и не поняли, что лицо Медузы Горгоны, которое она показывала нам, было экраном, на который наши желания лишь проецировались, не проникая внутрь.