– Ну, к примеру?
– Вот сказали Вы про меня тяжелые слова. Что я понизу копошусь, возле земли, и не ту делаю работу. Тогда расскажу историю. В эти книги-то я теперь меньше заглядываю. Очень она смущает сердце и сеет беспокойство. А мне нельзя, у меня сезонной работы много. Лютой зимой ведь кирпич не таскаю, не кладу, не та надежность. Но все равно, если не скучно, слушайте про пустую работу из моей книги.
Блуждали Учитель с учениками по земле Галилее. Веяли слово и сеяли веру, пожинали сомнения и сушили ропот. Встречали они ночь там, где сломлены уже были посохи и ноги сами стали сухими корнями, вросшими в пыль дорог. Приветливые кусты мирта, терна и дерева ситтим освещали им звезды в другую ночь, пустую чистую комнату мёл, приготовляя иногда, бедняк, сраженный стрелой истинной страсти, и бросал этим людям сбереженные для детей и жены кошмы, чтобы сон напоил трещины в их губах и ссадины на плечах умаслил рассвет. А богатые годами и умудренные тесниной дней приносили им на ночлег воду в двух кувшинах, медном и серебряном. Но кто и вовсе прогонит, острых собак на поводу выведя. И в пустой зале коротали ночь, размотав на подстилку рулон сохлых трав. И питаясь тихой беседой.
Тут повадился один ученик, Иуда этот, камнем дверь подпирать, за Учителя и себя тревожась. Время это было бешеное и глухое, как любое время, разбойные и многие лихие люди тоже оседлали силу слова, ходят, людей баламутят, загадки сеют в слабые души, те, что и Господу угадать не под силу. А за пазухой – острый нож. И стал этот ученик в виду ночи отыскивать во дворе или рядом крупный камень, тянет, всякое поминая, и дверь изнутри заваливает, когда все угомонятся и головы опустят. Другие подсмеиваются, а ему ничего. Говорит: придут всякие с другого края, для которых засовы что прах, с черными глазами и трясущимися руками, в разорванной после воплей хламиде, с поцарапанной после споров грудью, и увидят – камень большой дверь держит, значит – люди внутри простые и спокойные, и уйдут.
Однажды сделал это Иуда в доме одного погонщика из Хамаата, как раз нищая обитель их приютила, и на всех – две лепешки. Подошел Петрус, насмеялся, говорит: «Брат, дверь наружу открывается, и камень твой – скорпиону не помеха, и вся твоя возня – пустое». И толкнул ногой.
Посмотрел Учитель и тоже подошел. Открыл дверь настежь, поправил камень, преклонившись, в середину и сказал Петрусу:
– Напрасно ты, брат, человека клянешь. Он камень не из колючих кустов, надрываясь, принес и не от диких людей заложил ночное пристанище наших снов и слов. Этот камень он с души снимает, от страха в лихие времена освобождая тело и сердце. И ты не терзайся – придут нечистые люди с косыми лицами, поглядят – дом открыт и, если ты чист, входи. Но поперек камень, значит простые сильные люди, кремни и из иорданского гранита, нашли здесь свою ночь. И уйдут.
Но, может статься, в дальних кустах у дороги ожидая рассвет, подумают – и я ведь кремень, а не мертвый на знойных дорогах зверь, койот или птица гриф, и я не буду от других свою душу прятать, будто нож. И, как камень, положенный в мир Господом нашим, лягу сторожить чей-то сон. Может и так.
Епитимий глубоко вздохнул и добавил:
– Я канонический человек, не могу из дозволенных пут выбраться. И боюсь книгу эту теперь читать. А что за человек, который боится книгу. Потому и не ученик. Просто подмастерье, сезонный человек… Простите, что ваше время не берегу. Спасибо, Алексей, за беседу, – поднялся он. – Что-то уставать стал.
Пойду потихоньку, подремлю. Сон у меня чуткий, а вы машину так посередке бросили, что деревенским ребятам – праздник. Посторожу хоть заодно, все польза… Знаете, вы туда больше не ходите. Туда нельзя, – добавил.
Епитимий пожал на прощанье, слабо прикоснувшись, ладонь газетчика и, повернувшись, зашагал в обратный путь. Сидоров окликнул его:
– Епитимий! – Тот обернулся. – А вы вообще-то кто?
– Я? – откликнулся сезонный строитель. – Вообще-то я… Военный химик, – и поплелся восвояси, промеряя неуклюжую дорожную колею двумя светящимися, прыгающими точками своей обувки.
На чердачном сеновале было темно и тихо. Сидоров, не зажигая света, послушал с минуту тонкое дыхание спящей женщины, услышал еще, как мышь зашуршала в скирде в углу, и залез в эту осыпающуюся пахучую груду, словно хорек или крот, стерегущий мышь. И мгновенно забыл все.
* * *
Под легким, приятно шуршащим дождичком литератор Н. занимался с литературой. Он укрепил над собой зонт модной, слету привлекающей даже самок насекомых расцветки – американского штандарта, перемешанного с новозеландским, исламским и индейским вымпелами – и тихо спал, стоя и посапывая стихи.
Теперь замыслил он эпос – «Поэма без Г.» – толково сколоченную многоходовку с продолжением за наши дни, где несколько поколений героев-механизаторов, зачиная с секретарем сельрайкома на Кубанщине Гуева, покоряло все подряд, купаясь вольным стилем в борьбе и станичном разностороннем сексе. Тихо шептал Н. сиреневыми трепетными губами сквозь пропускавшие осенний свет веки начало сказа: «Тот дядя, сам он честно правил… но толком выдумать не мог, и никого не стал заставить…» Рифма сыпалась, как засохшие на лету мухи, идеи роились трутнями в колоде башки, вязкая чепуха залепляла извилины: «.. и тут же он слегка промок… и слег… ни черта выдумать не смог». «Смог» через «гэ» или «кэ», – прикинул Н. лингвистически среди зефирного сна, помня, что «смог» – экологическая дрянь, а «смок» – дождевая гипербола.
Его иногда спрашивали: где ты обучился этому искусству – стоя спать. Н. уклончиво и важно отвечал – на вахте. Если приставали – на какой такой вахте! – то сквозь зубы, как сексот, пояснял – на воинской, дипломатической, партийной, а то и просто – на вахте совести. Правда солдатом, а тем более сержантом или прапором, он никогда не служил, имея в резерве плоскостопие, как у тюленя.
Сновидеться днем в положении «вольно – во фрунт», крепко упершись подошвами в грунт, Н. научился у писательских в третьем колене братьев Кранкеншкап на задах старого Дома литераторов у помойки, куда братьев пока еще пускали и где находили они среди ненужного многие идеи для своих «политических ребусов» и «социологических кроссвордов» в газетке «Пионер
Прикамья». Дед их, просто Кранкеншвах, был известнейшим погонщиком еще Бабеля и Гофмансталя, а вроде бы мать, в псевдодевичестве Нахамска-Отсыпяньска, числилась во всех органах синхронисткой с языков саами, колымского и языка мертвых майя. А братья, появившиеся для всех отцов, как неудачно раскупоренное шампанское, неожиданно, загремели, справедливо отказавшись признавать любые школьные программы, в стройбат и там научились сну на ногах и на том, что считали головой.
Часто теперь они собирались у помойки литераторов, ворошили старое и распивали бутылочку фальшивого армянского чифиря, мутной удмуртской водки «Слеза Чингиза» и, вконец оседающие, добавляли по баночке очищенного в наждачном фильтре тасола. И закусывая, чем Дом послал. Там и научили Кранкен-Отсыпяньские литератора Н. нескольким гадостям, в том числе сну из произвольного положения. Оказалось: чепуховая наука, только захоти. Н. как раз притащился в бывший храм литераторов в надежде поквитаться с кем-нибудь из братьев по стилу, декламируя вслух первую сложившуюся строку эпоса, и шибануть рюмочку чего-нибудь творческого. Он здесь давно не был, и оказалось, что весь Дом со служивыми людьми вкупе лет пять или десять назад уже отдан на откуп лихим новым хозявам в счет предоставленной в обмен интеллектуально-мозголомной собственности: сюжету сериалки криминальных братаний, третей версии Гимна Гименея и верстки книги тогдашнего главного лица писательской шатии под условным грифом «Дринк нах, или Мон кампфус за литератор». Литсходки теперь редко, реже, чем показательные выступления енотов в цирке усопшего дедушки, произрастали в Литдоме, но Н. чрезвычайно повезло.